Насон - История города Вологды - Помещичья усадьба

Помещичья усадьба

Есть милая страна» – эти строки поэта Е.А. Баратынского обращены к его подмосковной усадьбе Мураново, которой он не просто владел, но которую обустроил по своим планам и вкусу, где он творил, где растил и воспитывал детей. Русская усадьба – это, действительно, целая страна, материк, феномен нашей истории и культуры», – так открывают обращение к читателю авторы прекрасной монографии «Мир русской усадьбы» (56, с. 3). Плененные действительно волшебным миром старинной помещичьей усадьбы, так не похожим, кажется, на наш тусклый мир, они не жалеют слов, чтобы излить свой восторг. «Это прежде всего счастливый мир детства. Система домашнего воспитания и образования в дворянских семьях закладывала основы традиций семьи и рода, уважения и гордости памятью предков, фамильными реликвиями. Вырастая, человек покидал усадьбу и погружался в мир реалий, который чаще всего рождал чувство ностальгии по усадьбе, но порой и отталкивал от ее неприхотливого быта, как это случилось с Ф.И. Тютчевым. 

Усадьба оставалась на всю жизнь любимым местом досуга и творческого труда, «приютом спокойствия, трудов и вдохновения», по признанию А.С. Пушкина. Почти в каждой усадьбе девять прекрасных муз находили своих поклонников» (56, с. 4). 

Экая умильная картина! Даже слезу прошибает.

Взглянем же и мы на помещичью усадьбу. Но посмотрим не из своих железобетонных муравейников, а из самой усадьбы, глазами ее обитателей, таков ли он, этот волшебный мир?

Прежде, чем начать разговор о помещичьей усадьбе, нужно прояснить некоторые терминологические тонкости. Имение – это любое владение, в том числе и ненаселенное, а из населенных – в том числе и «заглазное», в котором помещик не жил и в котором могло даже не иметься жилья для него. Поместье – имение, в котором имелась барская усадьба. Усадьба же – место непосредственного, постоянного или временного пребывания помещика. При этом усадьба могла быть сельской, но могла быть и городской, при которой, разумеется, никакого поместья не было: просто городская усадьба, дом в городе с принадлежащей к нему землей. При этом принципиальных различий между сельской и городской усадьбой, а тем более между помещичьими домами в деревне и в городе не было: городская усадьба была копией сельской, только поменьше, а городской дом мог быть даже и побольше: смотря какой помещик. Но при этом городские усадьбы могли принадлежать не только помещикам, но и беспоместным дворянам, и даже не дворянам.

Далеко не везде были усадьбы, потому что далеко не все помещики проживали в имениях. Любопытную связь между размером имения и местом жительства, а также обликом помещиков проследил некогда современник в Смоленской губернии в 50-х гг. XIX в. Дворяне без крестьян жили отдельными селами, обрабатывая клочки своих земель. Дворяне, имевшие менее 20 душ, приближались к крестьянам; они или совсем не служили, или после кратковременной службы, получив первый чин, безвылазно жили в деревне. Имевшие от 21 до 100 душ, непременно служили, но уже в младших чинах оставляли службу и также круглый год жили в деревне. Помещики, у которых было от 100 до 500 душ, зимой обыкновенно жили в ближайших городах, на лето возвращаясь в имения для занятия хозяйством. Наконец, помещики, имевшие более 500 душ, даже если жили в имениях, то очень редко сами занимались хозяйством, передоверяя его старостам и управляющим, преимущественно же пребывали в столицах на службе или на досуге. Другой исследователь вопроса отмечал, что в Тверской губернии постоянно жило в имениях не более 1/4 помещиков (36, с. 65).

Итак, центром барской усадьбы был дом, барские хоромы, куда нас, пожалуй, могут и не пустить, разве только в переднюю. Поэтому мы сразу туда и не пойдем, а сначала осмотрим всю усадьбу.

«Старосветские» помещики, не гнавшиеся за красотой и представительностью, норовили упрятать свой дом от зимних ветров в затишек – куда-либо в низинку, окружив его порядочным садом или леском. Дедовские помещичьи дома были все из неохватного дубового или соснового леса, одноэтажные, приземистые, без бельведеров и иных затей, зато теплые и прочные, темноватые и тесноватые, но уютные. Вот вспоминает родившийся в 1827 г. в дедовской усадьбе известный русский ученый и путешественник, П.П. Семенов-Тян-Шанский: «...Старый наш дом, как и большая часть домов достаточных помещиков того времени, деревянный, одноэтажный, с тесовою крышею, невысокий, но довольно обширный и расползавшийся в разные стороны вследствие неоднократных пристроек, обусловленных постепенным увеличением семейства, численность которого ко времени упразднения старой усадьбы доходила до 12 душ. Были в нашем доме и наружные террасы, а кругом него летом красивые цветники. Комнаты были просторные, но не особенно высокие». (84, с. 411). В той же Рязанской губернии, что и Семеновы, жил дед другого мемуариста, профессора А.Д. Галахова, владелец двухсот душ: «Деревянный дом с мезонином отличался крепкою постройкой, поместительностью и прочими удобствами». (21, с. 37). В роскошной усадьбе Караул, купленной в 1837 г. Чичериными, «...Строения были невзрачные. Небольшой деревянный дом, покрытый тесом, без всякой архитектуры, с двумя стоящими близ него флигелями, служил обиталищем хозяев. Убранство в нем было самое безвкусное. Невысокие деревянные надворные строения походили на крестьянские избы» (101, с. 115). У богатого и знатного сызранского помещика Дмитриева, владельца 1500 душ, к которым было прикуплено затем еще 200 крепостных, «Трудно вообразить что-нибудь прочнее и некрасивее тогдашнего нашего дома. Это были длинные одноэтажные хоромы, без фундамента, построенные из толстого леса, какого я с тех пор не видывал, не обшитые досками, не выкрашенные и представлявшие глазам во всей натуре полинялые, старые бревна. Этот дом был построен в год рождения дяди Ивана Ивановича в 1760 году и был продан им на сломку в 1820 году за 500 р. ассигнациями. Следовательно, он стоял и был теплым в продолжение шестидесяти лет. По временам, по мере умножения семьи, к нему приделывались пристройки, и потому фасад его не имел симметрии»(31, с. 47). Цитирование таких описаний дедовских усадебных домов можно было бы продолжать еще очень долго, но мы закончим его характеристикой еще одной старобытной усадьбы богатейшего владельца («Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000»), сделанной известнейшей русской мемуаристкой Е.П. Яньковой, урожденной Римской-Корсаковой, по матери из князей Щербатовых, бывшей в близком родстве с историком В.Н. Татищевым: «Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна (Дочь В.Н. Татищева, одного из богатейших вельмож XVIII в. – Л.Б.), он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье» (8, с. 22).

Понятно, что у мелкопоместного или не слишком богатого помещика могло и не оказаться денег для кирпичного дома. Но владелец 1000, а тем более нескольких тысяч душ уж как-нибудь мог бы выстроить дом и каменный, и в два этажа. Но об этом не думали. Считалось когда-то в России, что в камне жить не здорово, и жилье должно быть деревянным и, главное, прочным и теплым. Поэтому и те, кто мог позволить себе каменный подклет или хотя бы фундамент, все же строили из дерева и – пониже. Да и строительство из камня обошлось бы в ту пору весьма недешево. Нужно было бы или строить предварительно в поместье свой кирпичный заводик, либо везти кирпич из города, а много ли увезет крестьянская лошадь на телеге, да по тем дорогам, да на расстояние нескольких десятков верст: это целый огромный обоз нужен или нужно возить целый год. А прекрасный строевой лес был под рукой.

Но менялись времена и на рубеже XVIII-XIX вв. стародедовские дома уходили в небытие, сохраняясь только в памяти внуков. Они сгнивали (срок нормальной службы деревянного дома – 60-80 лет), сгорали или просто разбирались на дрова и заменялись гордыми представительными дворцами; если в Екатерининскую эпоху только самые богатые и близкие ко Двору и монархине вельможи возводили себе обширные и представительные палаты, то в Александровское время за ними потянулись не только богатые, но и средней руки помещики. Стали думать и о красоте.

Для нас, людей XX в., понятия о красоте природы, пейзажа, как и о комфорте или гигиене, являются настолько естественными, что кажется – они существовали испокон века и еще наш отдаленный предок, сидя в пещере, отвлекался от изготовления каменного топора и задумчиво любовался закатом, откинувшись на мягкие шкуры. На самом деле все эти понятия отнюдь не врожденные и усвоены сравнительно недавно: представления о детской педагогике или гигиене даже в образованном обществе стали внедряться во второй половине XIX в., а понятие красоты природы пришло во второй половине XVIII в. вместе с книгами французских просветителей и стало укореняться в сознании основной массы помещиков лишь с начала XIX в., в сознании людей, воспитывавшихся на книгах сентименталистов и романтиков. Галахов, родившийся в 1807 г., в описании первых лет своей жизни, повествует: «Наш дом, выстроенный, впрочем, после того времени, о котором здесь говорится, выигрывал перед другими красотою окрестных видов. В светлое летнее утро с балкона мезонина раскидывался перед глазами обширный горизонт, верст на пятнадцать» (21, с. 22). Следовательно, «другие», выстроенные раньше и стоявшие на нагорном берегу Оки, ставились без учета обзора окрестностей: виды никого не интересовали. Е.А. Сабанеева также вспоминает помещичьи усадьбы на берегах Оки; эта часть ее воспоминаний относится к концу 1830-х годов: «Архитектура барского дома могла быть отнесена к характеру построек времени императора Александра 1, балкон представлял ротонду с колоннадой под куполом. Сидим мы, бывало, летом на этом балконе после позднего обеда (у Чертковых обедывали по-английски, часов в шесть) и любуемся Окой. Она разлилась широко внизу густого парка...» (82, с. 340). Выше уже цитировалось описание дома деда П.П. Семенова-Тян-Шанского. Отец же его, получив после женитьбы в 1821 г. управление имением, выстроил новую усадьбу, совершенно противоположного характера: «Выбор места далеко вправо от лесистого оврага на крутой возвышенности с открытым видом вдоль реки Рановы был как нельзя более удачен. Планировка новой усадьбы была навеяна отцу знакомством его с помещичьими замками южной Франции.

Обширный нижний этаж был каменной (кирпичный) и предназначался не столько для хозяйственных помещений (кухни, прачечной), сколько для жительства всей дворовой прислуги. На этом обширном каменном здании был выстроен большой и высокий деревянный барский дом с просторным мезонином, окруженный со всех сторон широкой террасою, также покоящейся на нижнем каменном здании. В сторону въезда в усадьбу с этой террасы спускалась чрезвычайно широкая каменная лестница, по обеим сторонам которой на скатах, обложенных белым известняком, были по два обширных четырехугольных углубления, заполненных землею, и в них были посажены густые впоследствии кусты сирени» (84, с. 415). И у помещиков Воронежской губернии Станкевичей после того, как сгорел старый дедовский дом с соломенной крышей, была выстроена новая усадьба: «Дом очень поместительный, с широким балконом, был также выстроен нашим отцом по составленному им плану... Дом, выстроенный отцом, стоял на горе, довольно далеко от крутого схода с этой меловой горы к реке Тихой Сосне; за рекою тянулись луга. Противоположный берег и луга красиво обросли ольхами; через мост шла дорога в степь мимо этих лугов. С балкона нашего дома можно было видеть все это, и все вместе составляло очень красивый вид» (104, с. 384-385)./ Если подходящей для возведения усадебного дома возвышенности в имении не было, ее могли насыпать, не стесняясь с затратами, иногда непосильными. Русский поэт А.А. Фет, сын не особенно богатого помещика, владельца трехсот душ, вспоминал: «...Отец выбрал Козюлькино своим местопребыванием и, расчистив значительную лесную площадь на склоняющемся к реке Зуше возвышении, заложил будущую усадьбу... Замечательна общая тогдашним основателям усадеб склонность строиться на местностях, искусственно выровненных посредством насыпи. Замечательно это тем более, что, невзирая на крепостное право, работы эти постоянно производились наемными хохлами, как теперь производятся большею частию юхновцами. На такой насыпи была построена и Новосельская усадьба, состоявшая первоначально из двух деревянных флигелей. Флигеля стояли на противоположных концах первоначального плана... Правый флигель предназначался для кухни, левый для временного жилища владельца, так как между этими постройками предполагался большой дом». Однако такие широкомасштабные барские затеи не всегда были по карману их владельцам. Фет продолжает: «Стесненные обстоятельства помешали осуществлению барской затеи, и только впоследствии умножение семейства принудило отца на месте предполагаемого дома выстроить небольшой одноэтажный флигель». (98, с. 34-35). Отметим еще, что возвышенное расположение барского дома позволяло владельцу прямо из окон или с балкона наблюдать и за порядком в деревне, и за работами в ближайших полях.

Позже, обратившись к городской застройке, мы увидим, что такова же была и тенденция в развитии городской барской усадьбы: от скромной простоты к пышной представительности.
      Усадьбу ставили вблизи от деревни или села, принадлежавшего владельцу, но не вплотную к избам, чтобы шум, пыль от проходящей скотины, запахи не беспокоили господ. Обычно между господским и крестьянским поселениями было несколько сот сажен. Иногда между селом и усадьбой владелец воздвигал церковь, как для собственных, так и для крестьянских нужд. К церкви, селу, проезжему тракту или к проселку могла вести хорошо укатанная дорога, нередко обсаживавшаяся березами и представлявшая со временем тенистую аллею. Впоследствии, когда пало крепостное право, такое удаление даже представляло значительное удобство: ведь помещик и крестьяне перестали составлять некое хозяйственное, а то и психологическое единство. Недаром Положения 19 февраля 1861 г. предусматривали перенос крестьянских усадеб, оказавшихся в непосредственной близости от усадьбы. Впрочем, мелкопоместные владельцы сплошь и рядом селились вместе со своими немногочисленными крепостными и иногда большие селения мелкопоместных представляли просто большую улицу, где многочисленные и мало отличавшиеся от крестьянских изб домишки помещиков стояли в одном ряду с жилищами крестьян.

Но усадьба богатого помещика была весьма обширной. Даже в городе, не только в деревне. У графов Олсуфьевых в Москве, на Девичьем Поле, была «большая усадьба в 7 десятин – под садом было около 3 десятин, а 2 десятины были под домом, флигелями, службами и двором» (46, с. 254). Напомним, что казенная десятина была чуть-чуть больше гектара, а хозяйственная – в полтора раза больше. Сейчас мы увидим, что без таких просторов просто невозможно было бы жить в деревне так, как привыкли жить. Итак, мы поднялись по естественной или искусственной отлогой возвышенности и входим на усадебный двор, куда v ведут торжественные ворота, деревянные, в виде триумфальной арки, или кирпичные, с кованой решеткой. Мы ведь I договорились, что обращаемся к полюсу, к усадьбе богатого помещика, владельца многих сотен, а, может быть, и нескольких тысяч душ. А чем богаче был помещик, тем, как правило, более стремился он к представительности.

Собственно, дворов в усадьбе два. Но, поднявшись по засеянной газоном, да еще и с многочисленными белыми маргаритками в густой короткой травке (как это до сих пор видно в имении графов Орловых Отрада Московской губернии) отлогости, через ворота мы входим на «красный», парадный двор. В центре главный дом, по краям выдвинувшиеся вперед флигеля, образующие, как говорят архитекторы, кур-донер. Двор этот пуст и занят только красивыми цветниками, которые огибает усыпанная крупным речным песком или толченым кирпичом плотно убитая дорожка. Экипажи гостей, въехавшие в ворота, огибали цветник и подъезжали к парадному крыльцу.

Пройдя между домом и флигелями, мы проходим на «черный», хозяйственный двор. Он чрезвычайно обширен и занят многочисленными постройками. Если в усадьбе не два, а четыре флигеля, но задние кладут начало хозяйственному двору. Во флигелях могли располагаться кухня (в ту пору старались убрать кухню подальше от жилых и парадных покоев, чтобы чад от готовящейся пиши не тревожил чуткого обоняния господ), помещения для предпочитавших тишину старших членов семейства или, напротив, для родственников, для многочисленных гостей приезжавших обычно на несколько дней или даже недель (стоит ли трястись несколько десятков верст в тарантасе, чтобы уезжать после торжественного обеда), для управляющего. Иногда один из флигелей специально предназначался для людской – места жительства дворовой прислуги. Впрочем, для дворовых обычно строилась обширная людская изба, иногда и не одна, если усадьба была богатой и дворовых было много.

Пожалуй, здесь самое время поговорить о дворовых. Дворни в помещичьих имениях было неимоверно много («Слуг по тому времени держали много», – вспоминал Афанасий Фет (98, с. 32). Лаже небогатый помещик мог содержать несколько десятков человек крепостной прислуги. Поэт Я.П. Полонский писал о рязанском доме своей бабушки: «Эта передняя была полна лакеями. Тут был и Логин, с серьгою в ухе, бывший парикмахер, когда-то выучивший меня плести ягдташи, и Федька-сапожник, и высокий рябой Матвей, и камердинер дяди моего, Павел... Девичья была что-то невероятное для нашего времени. Вся она была разделена на углы; почти что в каждом угле были образа и лампадки, сундуки, складные войлоки и подушки. Тут жила и Лизавета, впоследствии любовница моего дяди, и горничная тетки Веры Яковлевны – Прасковья, и та, которая на заднем крыльце постоянно ставила самовар и чадила – Афимья, и еще какое-то странное существо, нечто вроде Квазимодо в юбке, эта в доме не имела никакого дела... Ночью, проходя по этой девичьей, легко было наступить на кого-нибудь... По ту сторону ворот тянулась изба с двумя крыльцами – там была кухня. Кушанья к столу носили через двор. Там жили дворецкий с женой, жена Логина с дочерьми, жена Павла с дочерьми, повар, кучер, форейтор, садовник, птичница и другие. Редко бывал я в этой избе, но все же бывал, и помню, как я пробирался там мимо перегородок и цветных занавесок. Сколько было всех дворовых у моей бабушки – не помню, но полагаю, что вместе с девчонками, пастухом и косцами, которые приходили из деревень, не менее шестидесяти человек». (66, с. 281, 283-284). Конечно, Полонский слегка преувеличил: пастухов и косцов нельзя причислять к дворовым. Но вот у князя Кропоткина, владельца 1200 душ на семью в 8 человек «...Пятьдесят человек прислуги в Москве и около шестидесяти в деревне не считалось слишком большим штатом. Тогда казалось непонятным, как можно обойтись без четырех кучеров, смотревших за двенадцатью лошадьми, без поваров для господ и кухарок для «людей», без двенадцати лакеев, прислуживавших за столом (за каждым обедающим! стоял лакей с тарелкой), и без бесчисленных горничных в девичьей. В то время заветным желанием каждого помещика было, чтобы все необходимое в хозяйстве изготавливалось собственными крепостными людьми» (43, с. 22). А у очень богатых помещиков прислуга исчислялась сотнями. Граф Ф.В. Ростопчин писал: «Роскошь, которою окружало себя дворянство, представляла нечто особенное... После смерти графа Алексея Орлова в палатах его оказалось 370 человек...» (95, с. 271). И это не единственный случай. У знаменитого своей жестокостью генерала Л.Д. Измайлова при одной его рязанской Хитровшинской усадьбе в 1827 г., когда над помещиком было наряжено следствие, состояло дворни 271 мужчина и 231 женщина; однако в ведомость вошло только взрослое население усадьбы, не были включены малолетки и заштатные старики и старухи. А ведь у Измайлова, владевшего 11 000 ревизских душ, было еще и огромное село Дедново Тульской губернии. Только на псарне, насчитывавшей 673 собаки, у Измайлова было более 40 крепостных и 39 наемных псарей (85, с. 359-360, 363). Об изобилии дворни говорят в один голос и другие современники. Например, уже в конце XIX в., когда давно не было в помине крепостного права, не в имении, а в городском доме, у профессора, князя Е. Трубецкого на семью из пяти человек были повар, его помощник, судомойка, няня, подняня, горничная, лакей, буфетчик, кучера и «Еще была многочисленная прислуга, штат которой, искренно, казался нам очень скромным по сравнению, например, с большим штатом людей у Дедушки Щербатова. Дедушка же рассказывал, что штат прислуги у их родителей (моих прадедов) был неизмеримо больше, чем у них». (93, с. 131). Родившаяся в 1863 г., то есть описывавшая в своих воспоминаниях пореформенное время дочь графа Олсуфьева пишет, что в их московском доме «...Было много прислуги, живущей большей частью со всей семьей, 3 лакея – один выездной в ливрее, один камердинер и один буфетчик, три горничные, кухонные мужики, повар француз Луи...» (46, с. 257). Такова была сила вековой привычки.

Да и как не быть многочисленной дворне! Ведь она плодилась беспрестанно, несмотря на нередкое запрещение комнатным слугам заводить семью (какая же это будет горничная, если она то беременная, то младенца кормит, то за мужем и детьми должна ухаживать!). Например, генерал П.Д.. Измайлов, о котором пойдет речь ниже, строжайше запрещал своим дворовым вступать в браки; в результате на 500 с лишним дворовых в усадьбе было около 100 незаконнорожденных детей (85, с. 375-376). А куда же годился отпрыск дворовых, как не в те же дворовые? В крестьяне он не годился, к крестьянскому делу приучались с малолетства в крестьянской семье. А содержание дворни обходилось помещикам бесплатно: хлеб и другие продукты свои, холст, сукно на одежду ; – свои, портной свой, сапожник свой, кожи на сапоги тоже свои. К тому же помещики по отдаленности имений от городов и ввиду плохого состояния дорог нуждались в своих специалистах. Дед Галахова «при постоянной, почти безвыездной жизни в деревне, имел надобность в своем коновале, своем садовнике, кузнеце, столяре, даже в живописце и часовщике» (21, с. 43).

Вот, например, сокращенное описание дворни из воспоминаний Д.А. Милютина.

«Многочисленная «дворня» состояла из крепостных людей обоего пола и всех возрастов, в самых разнообразных должностях и званиях. Люди эти большею частью оставались в доме или при доме с рождения до смерти, составляя как бы особую касту в сельском населении. Некоторые личности до того свыкались со своим положением, что сами на себя смотрели, как на неотъемлемую принадлежность «барской» семьи... «. Мемуарист перечисляет нянек и «мамушек», горничных, управляющего, считавшихся среди дворовых «аристократией». «Затем шли: конторщик, также из крепостных, два камердинера «барина», несколько лакеев, поваров, поваренков, кучеров, форейторов, конюхов, скотников, скотниц, водовозов, множество мастеровых всех возможных специальностей, и т.д. и т.п. Разделение труда было доведено до такой степени, что существовала даже женщина, обязанность которой состояла исключительно в печении блинов на масленице... Отец мой был страстный охотник: у него была лучшая во всей окрестности псарня (борзых и гончих); целый штат псарей, ловчих, доезжачих и прочих, обмундированных и обученных; конский завод Титовский пользовался также известностью». (54, с. 67). Привычка к услугам дворни была необычайна даже у небогатых людей. У дедушки Галахова «Во время обеда почти за каждым сидящим стоял особый слуга с тарелкою в левой руке, чтобы при новом блюде тотчас поставить на место прежней чистую» (21, с. 42). Об этом почти непременном присутствии слуг за обедом пишут многие мемуаристы, а у Бартенева отмечено также, что «В деревне еще кто-то обмахивал павлиньими перьями нашу трапезу» (6, с. 53); в усадьбе Семеновых во время обеда также «За стульями стояли лакеи с большими ветловыми ветками, которыми они внимательно отмахивали мух. Только одному из слуг извинялось его менее внимательное исполнение этой важной обязанности: это был старый слуга моего отца... Он имел привилегию стоять за стулом хозяйки дома – моей матери, и очень часто дремал стоя. Огромная ветка, которой он отмахивал мух, постепенно прекращала свои быстрые движения и медленно опускалась в миску с супом, который разливала хозяйка; мать обертывалась, и тогда Степан Владимирович, встрепенувшись, начинал отмахивать мух с проснувшейся энергией, и брызги супа разлетались на почтеннейших гостей» (84, с. 425-426).

Никак нельзя было обойтись в усадьбе и без музыкантов. У деда Галахова, правда «Домашний оркестр состоял из тех же самых дворовых, что служили за столом. Дед сам учил их и всегда играл на первой скрипке» (21, с. 42). Зато у Станкевичей дядя «приобрел домашний оркестр, когда один богатый помещик вздумал продать шесть человек музыкантов... Помешены они были в чистых избах, назначенных для служивших в доме людей; им выдавалось содержание провизией и назначена была денежная плата, помесячно... В оркестре было две скрипки, виолончель и три духовых инструмента, два кларнета и флейта. Играли они стройно; дирижировал пожилой капельмейстер; мальчики, кларнеты и флейта, хорошо читали ноты, разучивали свои партии. Конечно, инструменты были недорогие; скрипки скрипели, игра была шумна, но издали слушать оркестр было сносно. Случалось, что дядя призывал оркестр играть при парадном обеде, когда съезжалось большое общество на праздник, и тогда музыканты играли увертюры из опер» (104, с. 391).

Сразу же следует указать, что барская дворня не была однородной. Необходимо различать дворовых, как таковых, то есть тех, кто жил на дворе и обслуживал усадьбу, и домашнюю, комнатную прислугу, обслуживавшую непосредственно господ. Положение их было различным. Собственно дворовые были специалистами и каждому было поручено определенное дело: черная кухарка для людской избы, готовившая пишу для дворовых, садовник с помощником, огородницы, скотница, работавшая в хлевах и доившая коров, дворник, кучера, конюхи, псари, форейторы, столяр и так далее. Они жили в людской избе, а иногда, у либеральных помещиков, даже строили на барском дворе небольшие избушки, они жили семьями и их дети помогали родителям, со временем сами становясь дворовыми специалистами, им на барском огороде могли выделять землю под гряды и они даже могли содержать домашний скот на барских кормах; конечно, часть такой прислуги оставалась холостой, питалась в «застольной», получая месячину – месячную дачу продуктами. В обшем, были различные варианты их быта. Общим же было то, что это были специалисты с определенным кругом обязанностей, а, следовательно, в них нуждались, их до известной степени берегли и на них не слишком распространялись барские капризы.

Совсем иным было положение комнатных «людей» (прислугу называли во множественном числе «люди», в единственном «человек», «мальчик», «девушка», хотя такой девушке могло быть под пятьдесят лет; реже их называли по именам: Иван, Петр, Степан, а чаше Ванька, Петрушка, Федька; только старых заслуженных слуг да пожилых дворовых специалистов могли называть по отчеству: Дормидонтыч, Степаныч, Евсеич). Эти питались в застольной, не имели не только собственного жилья, но даже и постоянного места для сна, располагаясь на ночь вповалку на полу на собственной одежде, в лучшем случае на кошме с промасленной и плоской, как блин, подушкой. «Все спали на полу, на постланных войлоках, – писал Я.П. Полонский. – Войлок в то время играл такую же роль для дворовых, как теперь матрасы и перины, и старуха Агафья Константиновна, нянька моей матери, и наши няньки и лакеи – все спали на войлоках, разостланных, если не на полу, то на ларе или на сундуке» (66, с. 283). Спали где придется, что, между прочим, и способствовало плодовитости прислуги: природа требовала своего; примечательно, что при этом вина всегда падала на «подлянку», которая, действительно, иной раз не могла точно указать, с какой стороны ей живот «ветерком надуло». Таких «подлянок» утонченные барыни с институтским воспитанием стригли, одевали в затрапез, ссылали в дальние деревни пасти гусей, выдавали за деревенских бобылей-дурачков или за вдовцов с детьми: вспомним судьбу тургеневской Арины из «Записок охотника». Конечно, натуры не столь утонченные, какие-нибудь провинциальные полуграмотные барыни смотрели на это проще: покричит, поругается, может быть, даже и прибьет, а там, глядишь, даже и крестной матерью будущего дворового согласится стать, как описывал подобный случай М.Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине».

На эту неприкаянность, бесприютность дворовых указывает не один мемуарист: либеральному, прошедшему в походы 1813-1814 гг. пешком всю Европу и знакомому «с самыми передовыми людьми того времени, мечтавшими если не об освобождении крестьян, то об улучшении их быта» отцу П.П. Семенова-Тян-Шанского «совершенно бесправные отношения дворовых к помещикам... крайне не нравились. Возмущало его между прочим и отсутствие какого бы то ни было удобного помещения для прислуги и вообще для дворовых людей и бивачная обстановка их жизни в дедовской усадьбе, не соответствующая достаточности и даже зажиточности нашей семьи» (84, с. 414). У довольно либерального помещика – отца А.А. Фета, из маленькой девичьей, «отворивши дверь на морозный чердак, можно было видеть между ступеньками лестницы засунутый войлок и подушку каждой девушки, в том числе и Елизаветы Николаевны. Все эти постели, пышущие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол...» (98, с. 37). В тихом и патриархальном семействе Бартеневых «В передней у нас Никита, точа сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и при том не иначе, как стоя, ели им приносимое из кухни нашей» (6, с. 52).

Не имея определенных обязанностей, комнатные слуги рассматривались как никчемные тунеядцы. Действительно, что это за работа: подай, принеси, унеси, убери, подотри, поправь... «Мальчик, подотри за Мимишкой, не видишь, наделала в углу... Агашка, поправь барыне шаль, не видишь, сползла... Гришка, принеси воды... Почему стакан воняет, принеси другой... Эй, девка, узнай у повара, готов ли обед... Душенька, пошли человека узнать, запрягли ли лошадей...». И так целый день. В не лишенной преувеличений, но навеянной детскими воспоминаниями «Пошехонской старине» М.Е. Салтыков-Щедрин пишет: «Что касается дворни, то существование ее в нашем доме представлялось более чем незавидным. Я не боюсь ошибиться, сказав, что это в значительной мере зависело от взгляда, установившегося вообще между помещиками на труд дворовых людей. Труд этот, состоявший преимущественно из мелких домашних послуг, не требовавших ни умственной, ни даже мускульной силы («Палашка! сбегай на погреб за квасом!» «Палашка! подай платок!» и т.д.), считался не только легким, но даже как бы отрицанием действительного труда. Казалось, что люди не работают, а суетятся, «мечутся как угорелые». Отсюда – эпитеты, которыми так охотно награждали дворовых: лежебоки, дармоеды, хлебогады. Сгинет один лежебок – его без труда можно заменить другим, другого – третьим и т.д. Во всякой помещичьей усадьбе этого добра было без счету. Исключение составляли мастера и мастерицы. Ими, конечно, дорожили больше («дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!»), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни на всех, а, следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими «дармоедами» (103, с. 243). И слуги, видя бесполезность всей этой суеты и учитывая свою многочисленность, норовят забраться куда-нибудь в уголок, сделать вид, что чем-то заняты, избежать этой беготни и окриков, надеясь друг на друга, а в итоге никого не дозовешься, барин топает ногами, барыня срывается на визг и начинается кулачная расправа.

Когда мы читаем об ужасах крепостного права, то обычно распространяем их на всех крепостных. Между тем, отношение помещиков к крестьянам, хлебопашцам, в подавляющем большинстве было если не уважительным, то все же вполне терпимым: ведь это были кормильцы. И помещичьей властью здесь пользовались лишь в необходимых случаях, при неисправности и явном ослушании. Кстати, М.Е. Салтыков-Щедрин отмечает большую разницу в отношении его матери к дворовым и к крестьянам. Вообще же положение крепостных могло определяться как капризностью и жестокостью одних господ, так и простой строгостью и рачительностью других. У Галахова «дед вовсе не отличался либерализмом: он все-таки был крепостником, хотя иного фасона, чем его соседи. Крестьяне и дворовые состояли у него в полнейшей рабской покорности. Выйти из-под его воли никому и в голову не могло прийти. Не исполнить его приказания считалось такою же виной, как исполнить его по-своему. Я сам бывал свидетелем, как провинившийся получал крепкие зуботычины, не смея сойти с своего места, моргнуть глазом, промолвить словечко; он должен был стоически выдерживать наказание, сопровождаемое внушительно бранными словами. Справедливость требует, однако ж, заметить, что эта безапелляционная власть умерялась в глазах дворового не одним лишь сознанием действительной провинности, но и убеждением в превосходстве деда как хозяина, хорошо разумевшего и свое и чужое дело... Дворовые понимали, что требования и взыскания барина происходили от его рачительности. Благодаря ему они были грамотны и знали разные ремесла... Ремесла служили каждому из дворовых средством для личных заработков. К тому же они пользовались хорошим положением, не в пример соседним дворням, плохо одетым и содержимым и не имевшим, как говорится, ни кола, ни- двора собственного. По этой причине они и мирились с бесконтрольной властью помещика, находя, что она все-таки вознаграждается его деятельною рачительностью о их пользе (21, с. 43-44). Подчеркнем, что Сербии, которого описывает мемуарист, был человеком просвещенным, начитавшимся французских просветителей. Его прислуга «вся была грамотная. Дед сам обучал некоторых и поставил им в непременную обязанность выучить и своих детей чтению и письму» (21, с. 42). И у другого мемуариста, М.А. Дмитриева «Полевое хозяйство шло у деда хорошо, потому что он сам с раннего утра ездил всякий день в поле или на гумно, знал толк во всех мелочах земледелия, а приказчики, мужики и бабы боялись его как огня: за дурную пашню и плохое жнитво «расправа следовала тут же. Правда, сеял он немного, не обременяя крестьян излишеством посева, но земля пахалась отлично...» (31, с. 46). Отметим, что деда Дмитриева, человека сурового, как огня, боялись и его домочадцы.

      

Крестьянин даже в барщинном имении, управляемом самим помещиком, не находился постоянно у барина на глазах: у него был и свой дом, и семья, и хозяйство, он определенное время вообще работал на своей пашне и мог считать себя вольным человеком. Иным было положение дворовых специалистов, но и оно было сносным: их также нередко ценили и опять-таки, занятые делом, они не маячили постоянно на глазах у господ.

И совсем иное дело – комнатная прислуга. Вот на них-то и обрушивались и барские капризы, и срывалось дурное настроение, и вымещалась злоба. На них-то и сыпались ругательства, щипки, толчки и зуботычины, они-то и посещали чаше всего конюшню или псарню, где такие же крепостные и озлобленные конюхи или псари вкладывали им розог от души, сколько скажут или сколько придется. Генерала Л.Д. Измайлова постоянно сопровождали вооруженные нагайками молодые, сильные и бойкие доморощенные казаки, специальной обязанностью которых было чинить расправу; «И всем этим исполнителям наказаний: казакам, камердинерам, конюхам – крепко доставалось, если они, как казалось иногда Измайлову, не больно секли провинившихся. Характеристически выразился в своем показании один из несчастных казаков... что, дескать, у него... «почти в том только время проходило, что он или других сек, или его самого секли» ( 85, с. 369). Из домашней прислуги от этих проявлений барской власти до известной степени своим мастерством был огражден только повар, которого покупали за большие деньги или специально посылали куда-либо учиться и который по злобе мог подвести господ, испортив званый обед или даже отравить. Поварам до известного предела прощали и дерзости, и пьянство.

Впрочем, удивительное дело. Все мемуаристы (а это люди образованные и преимущественно писавшие воспоминания во второй половине ХЕК в., когда крепостное право пало), хотя и говорят в один голос об ужасах этого, в кавычках сказать, «права», но где-то там, у других помещиков, а не у своих дедов или родителей. Не исключено, что» не упомянуть о тяжелом положении крепостных считалось просто дурным тоном и о нем непременно старались сказать. Вот и Я.П. Полонский пишет: «Если мрачные стороны крепостничества не возмущали моего детства, то не потому ли, что дом моей бабушки и моя мать были как бы исключением... Жизнь наша была тихая и смирная. Мать моя была олицетворенная любовь и кротость. Я ни разу не слыхал от нее ни одного бранного слова. Прислуга ее не боялась. Только отец мой, Петр Григорьевич, был несколько сух сердцем и вспыльчив. Однажды при мне в девичью пришла Анна, жена кучера, и о чем-то стала назойливо спорить с моей матерью. Вдруг из спальни как вихрь вылетел мой отец в халате нараспашку и дал со всего маху такую пощечину Анне, что та вылетела за дверь в сени... Мать моя побледнела. Отец стал оправдываться. Это были едва ли не единственные побои, какие я видел в детстве.

Живо помню, как я, стал расспрашивать свою Матрену, что такое было и за что мой папенька прибил Анну? Но Матрена вместо ответа боязно указала мне на мою кроватку, завешенную пологом. Там, согнувшись в три погибели, спал или притворялся спящим мой отец. Почему он на этот раз не пошел спать на свою постель, а забрался в мою – не знаю» (66, с. 290-291).

Были помещики и иного рода. Генерал Измайлов, оказавшийся в 1827 г. под следствием за жестокое обращение с крепостными и по суду удаленный из имения (довольно обычное наказание), имел в усадьбе собственную тюрьму, произведшую на ведших следствие губернатора и губернского предводителя дворянства впечатление «ужаса и отвращения»; здесь на площади в 57 квадратных аршин содержалось до 30 арестантов, в том числе и женщин. Для наказания людей, помимо обычных плетей и розог, он использовал шейные рогатки весом от 5 до 20 фунтов, не позволявшие ни сидеть, ни лежать (их носили по месяцу, полугоду и даже по году; их было обнаружено в усадьбе 186 штук. Дававших показания крепостных, между прочим, потрясло то, что Измайлов променял помещику Шебякину четырех борзых собаки на четырех своих дворовых: камердинера, повара, кучера и конюха. О том, каково было крепостным жить под отеческим попечением Измайлова, посоветуем нынешним певцам просвещенного русского дворянства справиться в книге С. Т. Славутинского «Генерал Измайлов и его дворня». Однако все же нужно признать, что Измайлов был в некотором роде уникальной фигурой. Недаром о нем и производилось следствие и даже было принято решение о его удалении из имения. Но, при всей необычности Измайлова, в ту пору попадались экземпляры в этом же роде. Писатель Д.В. Григорович в воспоминаниях приводит в качестве примера недальнего соседа, Д.С. Кроткова, который «...Известен был во всем околотке своей строгостью. Когда он выезжал на улицу деревни в сопровождении крепостного Грызлова, своего экзекутора, или вернее, домашнего палача, ребятишки стремглав ныряли в подворотни, бабы падали ничком, у мужиков озноб пробегал по телу». На просьбы жены о деньгах Кроткое отвечал так: «Грызлов, – говорил Д.С., – Марья Федоровна в Москву собирается; нужны деньги... Поезжай по деревням, я видел там много этой мелкоты, шушеры накопилось, – распорядись!..

Это значило, что Грызлову поручалось объехать деревни Д.С., забрать по усмотрению лишних детей и девок, продать их, а деньги доставить помещику. Это происходило в самый разгар крепостного права, когда еще не вышло указа, дозволявшего продавать крепостных людей не иначе, как целыми семействами» (26, с. 27).

Обычно же всевластие помещиков ограничивалось более мелкими шалостями. Например, П.П. Семенов-Тян-Шанский вспоминает некоего предводителя дворянства (!), у которого «гости, после обеда с обильными винными возлияниями, выходили в сад, где на пьедесталах были расставлены живые статуи из крепостных девушек, предлагаемых гостеприимным хозяином гостям на выбор» (84, с. 506). Впрочем, Измайлов также угощал своих гостей крепостными девушками, в том числе малолетними, а их (разумеется, девушек) попытки уклониться от такой сомнительной чести, завершались свирепыми побоями. Справедливости ради Семенов пишет: «Само собою разумеется, что изверги, олицетворявшие собою все пороки и злодейства, были между помещиками редки, но если они существовали, то не встречали себе никакого ограничения...» (84, с. 504).

Нужно признать, что и комнатная прислуга, даже сама на себя смотревшая, как на отпетых, нередко и стоила того отношения, какое к ней было.

Одной из лучших, лиричнейших книг в русской литературе, повествующих о старом быте, являются «Детские годы Багрова-внука» СТ. Аксакова. В отзывах современников писателя можно встретить буквально зависть к той чуткой, душевной атмосфере, которая царила в семействе маленького Сережи благодаря его матери. Его детство не было омрачено видом расправ над крепостными, как у Салтыкова-Щедрина (который, между прочим, тоже позавидовал Аксакову). Слуг в доме немного и какой-то суровости или капризности не только в его доме, но и в доме довольно строгого, но справедливого Багрова-деда, нет. Вот Софья Николаевна Багрова привезла маленьких детей в имение к свекру и, перед тем, как отвести их к деду, оставляет на попечение няньки. «Мать успела сказать нам, чтобы мы были смирны, никуда по комнатам не ходили и не говорили громко. Такое приказание, вместе с недостаточно ласковым приемом, так нас смутило, что мы оробели и молча сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор, где окружили ее горничные девки и дворовые бабы. Так прошло немало времени. Наконец, мать вышла и спросила: «Где же ваша нянька?». Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с самого прихода в залу ее и не видели, а слышали только бормотанье и шушуканье в коридоре» (3, с. 333). После отъезда родителей для лечения матери «Нянька Агафья от утреннего чая и до обеда и от обеда до вечернего чая тоже куда-то уходила..». (3, с. 344). Но это пренебрежение няньки, которой поручено двое маленьких детей, своими обязанностями – пустяки, в сравнении с тем, что пришлось Сереже Багрову увидеть в очень богатом имении своей родственницы. Чтобы читатель, воспитанный советской «классовой» пропагандой в полной уверенности, что помещики были злодеи, а крепостные – достойными, но забитыми и бесправными людьми, поверил, придется прибегнуть к пространной цитате. «Печально сели мы с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам кончик стола... Начался шум и беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, потому столовая служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью, понять не могли. Евсеич и Параша (дядька и нянька детей – Л.Б.), бывшие при нас неотлучно, сами пришли в изумление и даже страх от наглого бесстыдства и своеволия окружавшей нас прислуги. Я слышал, как Евсеич шепотом говорил Параше: «Что это? Господи! куда мы попали? Хорош господский, богатый дом! Да это разбой денной!» – Параша отвечала ему в том же смысле. Между тем об нас совершенно забыли. Остатки кушаний, приносимых из залы, в ту же минуту нарасхват съедались жадными девками и лакеями. Буфетчик Иван Никифорыч, которого величали казначеем, только и хлопотал, кланялся и просил об одном, чтоб не трогали блюд до тех пор, покуда не подадут их господам на стол. Евсеич не знал, что и делать. На все его представления и требованья, что «надобно же детям кушать», не обращали никакого внимания, а казначей, человек смирный, но нетрезвый, со вздохом отвечал: «Да что же мне делать, Ефрем Евсеич? Сами видите, какая вольница! Всякий день, ложась спать, благодарю господа моего бога, что голова на плечах осталась. Просите особого стола». – Евсеич пришел в совершенное отчаянье, .что дети останутся не кушамши: жаловаться было некому: все господа сидели за столом. Усердный и горячий дядька мой скоро, однако, принял решительные меры. Прежде всего, он перевел нас из столовой в кабинет, затворил дверь и велел Параше запереться изнутри, а сам побежал в кухню, отыскал какого-то поваренка из багровских, велел сварить для нас суп и зажарить на сковороде битого мяса... Вслед за стуком отодвигаемых стульев и кресел прибежала к нам Александра Ивановна. Узнав, что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких блюд не осталось и подать нам было нечего. Хотя Александра Ивановна, представляя в доме некоторым образом лицо хозяйки, очень хорошо знала, что это бессовестная ложь, хотя она вообще хорошо знала чурасовское лакейство и сама от него много терпела, но и она не могла себе вообразить, чтоб могло случиться что-нибудь похожее на случившееся с нами. Она вызвала к себе дворецкого Николая и даже главного управителя Михайлушку, живших в особенном флигеле, рассказала им обо всем и побожилась, что при первом подобном случае она доложит об этом тетушке. Николай отвечал, что дворня давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а Михайлушка... с большою важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров... Но как Прасковью Ивановну я считал такой великой госпожой, что ей все должны повиноваться, Даже мы, то и трудно было объяснить мне, как осмеливаются слуги не исполнить ее приказаний, так сказать, почти на глазах у ней?... Я сначала думал, что лакеи и девки, пожиравшие остатки блюд, просто хотели кушать, что они были голодны; но меня уверили в противном... Неприличных шуток И намеков я, разумеется, не понял и в бесстыдном обращении прислуги видел только грубость и дерзость...» (3, с. 473-475). Один из гуманнейших людей своего времени, СТ. Аксаков лишь вторит графу Ф.В. Растопчину, писавшему, что в доме графа А. Орлова с его 370 человеками прислуги «Лакеи, камердинеры, кучера, конюхи, музыканты, певчие, горничные и прочие... жили, приблизительно, как на корабле, переполненном войсками... Барский дом изображал собою одновременно подобие тюрьмы, воспитательного дома, конуры и харчевни» (95, с. 271). Далее Ростопчин пишет: «При все этом услужение было весьма плохое... безделье располагало их к беспорядочности и, рассчитывая один на других, никто из них не хотел заниматься работою». Л.В. Тыдман, сообщает, что богатейший помещик России П.Б. Шереметев, постоянно напоминал своему управляющему о необходимости искать и нанимать вольнонаемных слуг с хорошей репутацией.

Впрочем, можно было понять и дворню, отлынивавшую от дела: обязанная постоянно находиться под рукой для мелких услуг, она практически не имела бы ни минуты времени для себя, кроме сна на полу, прерываемого барскими вызовами подать или унести то-то и то-то, если бы не пользовалась любой возможностью улизнуть из дома. Если весьма реакционного Ростопчина мы имеем основание упрекнуть в несправедливых суждениях, то уж к революционеру-демократу А.И. Герцену этот упрек абсолютно неприложим. Но вот что пишет он о дворовой прислуге, жившей, правда, не в деревне, а в городской усадьбе отца: «После обеда мой отец ложился отдохнуть часа на полтора. Дворня тотчас рассыпалась по полпивным и по трактирам» (23, с. 103). Снисходительно относится Герцен, впрочем, как и его отец, к воровству прислуги: «Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой – его собственная делали обед довольно тощим несмотря на то, что блюд было много». (23, с. 97). В Прощеное воскресенье отец автора, отличавшийся своеобразным сарказмом, беседует с прислугой: «Ну, Данило... Прощаю тебе все грехи за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости... Теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех». (Там же). По утрам отец автора «...ссорился с своим камердинером. Это был первый пациент во всем доме. Небольшого роста сангвиник, вспыльчивый и сердитый, он, как нарочно, был создан для того, чтобы дразнить моего отца и вызывать его поучения...

Отец мой очень знал, что человек этот ему необходим, и часто сносил крупные ответы его, но не переставал воспитывать его, несмотря на безуспешные усилия в продолжение тридцати пяти лет. Камердинер, с своей стороны, не вынес бы такой жизни, если б не имел своего развлечения: он по большей части к обеду был несколько навеселе. Отец мой замечал это и ограничивался легкими однословиями, например, советом закусывать черным хлебом с солью, чтобы не пахло водкой» (23, с. 95-96).

Воровство прислуги было непомерным, и в занятиях помещиков заметное место занимало сведение прихода и расхода, всегда, впрочем, безуспешное. «После приема мерзлой живности, пишет Герцен, – отец мой, – и тут самая замечательная черта в том, что эта штука повторялась ежегодно, – призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок узнать иены. Повар возвращался с баснословными ценами, меньше, чем вполовину. Отец мой говорил, что он дурак, и посылал за Шкуном или Слепушкиным. Слепушкин торговал фруктами у Ильинских ворот. И тот и другой находили цены повара ужасно низкими, справлялись и приносили цены повыше. Наконец, Слепушкин предлагал взять все огулом: и яйца, и поросят, и масло, и рожь, «чтоб вашему-то здоровью, батюшка, никакого беспокойства не было». Цену он давал, само собою разумеется несколько выше поварской. Отец мой соглашался, Слепушкин приносил ему на спрыски апельсинов с пряниками, а повару – двухсотрублевую ассигнацию» (23, с. 91).

Что возмущало автора, так это форменный грабеж крепостной прислугой крепостных крестьян, то есть, в общем-то, своей же братии. Пролетарский интернационализм здесь почему-то не действовал. «Всякий год около масленицы пензенские крестьяне привозили из-под Керенска оброк натурой. Недели две тащился бедный обоз, нагруженный свиными тушами, поросятами, гусями, курами, рожью, яйцами, маслом и, наконец, холстом. Приезд керенских мужиков был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего права. Кучера с них брали за воду в колодце, не позволяя поить лошадей без платы; бабы – за тепло в избе; аристократам передней они должны были кланяться кому поросенком и полотенцем, кому гусем и маслом. Все время их пребывания на барском дворе шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята, и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира и сивухи, уже выпитой» (23, с. 90). При снисходительном барине крестьяне терпели от своей братии. «Старосты и его missi dominid (господские подручные – Л.Б.) грабили барина и мужиков... в одной деревне сводили целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес. У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом. Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок» (Там же).

Так что гоголевский Осип из «Ревизора» или гончаровский Захар из «Обломова», ленившиеся, пьянствовавшие и обманывавшие своих господ, – не литературные образы, а фиксация крепостной повседневности.

Крепостное право развращало и господ, привыкавших к безнаказанности, и крепостных, прежде всего дворовых, лакеев, особенно доверенных своих господ. Дворовые больших бар настолько входили в свою роль, что и мелкопоместных дворян третировали, как каналий. Вспомним историю, поведанную А.С. Пушкиным в «Дубровском»: вся драма началась с дерзкой реплики троекуровского псаря старику Дубровскому: «Один из псарей обиделся. «Мы На свое житье, – сказал он, – благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конуру» (71, с. 127). Что же тогда говорить об отношении дворни, набиравшейся возле господ «изящных» манер и привыкавших к «деликатному» житью в передней, к «сиволапым» мужикам-пахарям, ее кормивших. По разумению лакейства, сиволапые, не знавшие тонкости обращения, едва ли были немногим выше животных. Этим, между прочим, лакейство отличалось от своих господ, все же мужиков-кормильцев, как правило, уважавших. Поэтому нередко в помещичьих семействах лакейская считалась гнездом разврата (чем обычно и была) и детям просто запрещалось общаться с дворней и заходить в лакейскую и девичью. Хорошо известно, что лакеи даже выработали свой собственный, «изящный» язык, наслушавшись барских разговоров; например, в ответ на чиханье, говорилось «Салфет вашей милости»: подслушанное у господ и непонятое латинское salve, «Будь здоров» заменяла салфетка, обычная принадлежность служившего за столом лакея, более ему понятная. Впрочем, вероятно, дело здесь не только в крепостном праве. Чарльз Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» оставил нам бессмертную картину лакейского сваре (суаре) с «изящными» костюмами, манерами, разговорами и третированием зеленщика, у которого происходило это малопочтенное собрание. Известно было, что в русских трактирах самыми несносными, грубыми и капризными клиентами были... трактирные половые и ресторанные официанты, звавшие своих, обслуживавших их коллег, не иначе, как «шестерка» и «лакуза».

Впрочем, есть и иные примеры. Пушкинский Савельич и аксаковский Евсеич (реальное лицо) – образцы добросовестности и отеческой заботы о своих малолетних господах. Оспаривая мнение о развращающем влиянии передней, А.Д. Галахов писал: «Не верьте тому, кто скажет вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит. Говорю это по убеждению, добытому собственным опытом». (21, с. 33). Князь-революционер П.А. Кропоткин, вспоминая о высоких душевных качествах своей матери, пишет о крепостных, в память о покойной госпоже, перенесших свою любовь на ее детей. «Слуги боготворили ее память... Как часто где-нибудь в темном коридоре рука дворового ласково касалась меня или брата Александра. Как часто крестьянка, встретив нас в поле, спрашивала: «Вырастите ли вы такими добрыми, какой была ваша мать? Она нас жалела, а вы будете жалеть?». «Нас» означало, конечно, крепостных. Не знаю, что стало бы с нами, если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети. Мы были детьми нашей матери; мы были похожи на нее; и в силу этого крепостные осыпали нас заботами, подчас, как будет видно дальше, в крайне трогательной форме» (43, с. 14). Мемуарист рассказывает, как разыгравшиеся в отсутствие отца и мачехи дети разбили в гостиной дорогую лампу. «Немедленно же «дворовые» собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день, рано утром, Тихон, на свой страх и ответственность, выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий Мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом.

Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, конечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого» (43, с. 18).

Следовательно, каковы были баре, таковы и слуги.

Выше уже приводился отрывок из воспоминаний Д.А. Милютина, где мемуарист указал на то, что некоторые дворовые из комнатной прислуги смотрели на себя, как на часть барской семьи. Но нередко и господа смотрели на таких слуг как на членов семьи, более того, иногда как на важных и почтенных членов семьи, более уважаемых, например, чем «барчата». Например, в воспоминаниях Е.Н. Водовозовой «На заре жизни», пожалуй, самое видное место отведено няньке, подлинной главе барского семейства: за малейшую дерзость или просто неуважение, оказанное старой няньке, немедленно следовала кулачная расправа или окрик детям со стороны их матери-помещицы (кстати, отнюдь не либералки). Афанасий Фет отмечал: «Конечно, всякая невежливость с моей стороны к кому-либо из прислуги не прошла бы мне даром» (98, с. 62). Граф П.А. Гейден однажды упрекнул внука: «Ты очень неучтивый. Когда подошел скотник, ты должен был снять шапку и ему поклониться раньше, чем он тебе. Он тебя старше, кто бы он ни был. Разница между людьми только в том, что они или управляют, или служат, и те, кто управляют, должны уважать тех, кто им служит, и особенно если они их старше. Помни всегда, что вежливость твой долг. Это твоя единственная привилегия» (17, с. 8).

Такие по-собачьи преданные слуги, почти исключительно няньки, дядьки, камердинеры, горничные и ключницы, вырастали, взрослели, старились вместе со своими господами в одних комнатах и принимали их последний вздох, либо, напротив, умирали на их руках, горько оплакиваемые, иной раз даже более близкие, чем мать или отец. Известный русский историк П.И. Бартенев вспоминал: «К числу горничных принадлежала также ходившая за мной по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я был уже в пансионе) ... Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного» (6, с. 52). Думается, здесь уместно сказать еще об одной разновидности крепостной прислуги (это определение, впрочем, более чем условно), находившейся в такой же близости к господам, как мать, братья и сестры. Речь идет о кормилицах и молочных братьях и сестрах.

В прежние времена считалось, что кормление ребенка грудью портит женский бюст – одно из главных достоинств светской женщины. Поэтому для вскармливания барского дитяти женским молоком немедленно после родов или даже перед ними в ближайшей деревне подбиралась крестьянская женщина, рожавшая в это же время. Разумеется, выбирали женщину чистую, относительно молодую и здоровую. Кормилицы вместе с их собственными младенцами содержались в барском доме, выкармливая сразу двоих детей. Более никаких обязанностей у них не было, кроме, разве что, содержания себя в чистоте. Кормилиц наряжали особым образом в «русское» платье – сарафан, душегрею и кокошник, богато украшенные позументами: ведь кормилица выносила барского младенца на показ гостям. После окончания выкармливания кормилицы возвращались в деревню обратно, но теснейшая связь их с выкормышами сохранялась иной раз до смерти; ряд мемуаристов вспоминают, как их кормилица приходила за многие версты на короткое время просто, чтобы повидать питомца, поцеловать его и поплакать. Кстати, родителями эти свидания, как правило, воспринимались спокойно, как должное: ведь у них самих когда-то были кормилицы. Пронзительные строки оставил о своей кормилице СТ. Аксаков: «Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой» (3, с. 288). П.И. Бартенев вспоминал: «В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшочке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфетами» (6, с. 52-53). Довольно тесная связь сохранялась и с молочными братьями и сестрами: им помогали материально, иногда их освобождали от крепостной зависимости, назначали на какие-то руководящие должности' в имении и прочее. Однако же сразу отметим, что не следует все это абсолютизировать: бывали и обратные примеры, когда собственных кормилиц или молочных братьев и сестер продавали другим господам или просто напрочь забывали о них. В конце концов, люди остаются людьми, и иные дети забывают и о кровных родителях.

Однако мы слишком углубились в повседневность барской дворни. Продолжим описание самой усадьбы.

Непременной принадлежностью черного двора усадьбы был коровник с несколькими коровами, призванными обеспечивать господ молоком, сливками и другими «молочными скопами», вплоть до собственного коровьего масла. Говоря о нем, вероятно, следует пояснить, что в ту пору различалось сливочное масло, сбивавшееся дворовыми женщинами из свежих сливок и поступавшее непосредственно на стол, чухонское масло, обычно подсаливавшееся во избежание порчи и поступавшее для готовки на кухню, и русское масло – топленое, способное долго храниться и использовавшееся только для готовки. На долю дворни оставалась «сколотина»; пахта от сбивания масла. Если кто-то не знает, что это такое, можно объяснить, что это мутноватая, слегка кислая жидкость с плавающими в ней мельчайшими крупинками масла, на вид и на вкус напоминающая помои после молочной посуды, впрочем, питательная и неплохо утоляющая жажду. Сливки, кроме приготовления сливочного масла, шли на барский стол для питья с ними чая и кофе. «Кушали» чай и кофе также с пенками от слегка протомленного (топленого) в печи молока. Сильно протомленное в широкой глиняной посудине жирное молоко перерабатывалось в особое, ныне незнаемое россиянами восточное блюдо, каймак – толстую, жирную и превкусную нежную лепешку, если кто-то любит молочные пенки.

Кроме того, коровник давал и некоторое количество телят, выпаивавшихся коровницами опять же для барского стола: говядина считалась слишком грубой пищей для нежных барских желудков. 

Для барского стола нужны были также свежие куриные яйца и молодые цыплята. Некоторые помещики, не гнавшиеся за гастрономическими изысками, ели даже кур, но многие выращивали каплунов и пулярок – особым образом кастрированную птицу, дававшую нежное жирное мясо. Для всего этого имелся на хозяйственном дворе птичник, к которому приставлялась особая птичница. У некоторых рачительных и любивших поесть помещиков на хозяйственном дворе водились также гуси, индейские петухи (индюки) и даже цесарские куры (цесарки). За гусятами и индюшатами ходили дворовые девчонки, которые были слишком малы, чтобы им можно было поручить какое-то другое дело. Впрочем, кур и гусей нередко, а свиней, поросят и баранов всегда получали от крестьян в виде натурального оброка. Например, Я.П. Полонский пишет: «Из деревни... каждое лето пригоняли к бабушке на двор целое стадо баранов; из более отдаленных деревень... привозили целые мешки пряников, пух, сушеные грибы, каленые орехи и холсты» (66, с. 286-287). У Бартеневых «Крестьянские дворы... поставляли каждый двор по барану в нашу кухню...» (6, с. 60). Вообще помещичье хозяйство носило почти натуральный характер:

«За исключением свечей и говядины, да небольшого количества бакалейных товаров, все, начиная с сукна, полотна и столового белья и кончая всевозможной съестной провизией, было или домашним производством, или сбором с крестьян» (98, с. 39). Мясо засаливалось в бочках на солонину, птица замораживалась или из нее готовились полотки: птицу распластывали надвое, солили и подвяливали, храня ее так на погребах.

Однако не хлебом единым сыт человек. Довольно популярной забавой среди помещиков было держать на птичнике и других птиц. Например, у помещика Сербина «Обширный двор господского дома представлял оживленную картину, чрезвычайно заманчивую для детских глаз: посредине его разгуливал ручной журавль, забава дворовых мальчишек, постоянно воевавших с ним; павлин, распустив узорчатый хвост опахалом, шумел им в сладострастной дрожи перед павой; резкому его крику вторили звонкие и частые голоса цесарских кур; в клетках над балконом били отборные перепела» (21, с. 37). И уж непременной принадлежностью птичьего двора была голубятня.

На голубятне следует остановиться особо. Слишком распространенным в старой России было это явление. И не потому, что голубей ели: ели их только господа, а простой народ считал это за великий грех: ведь голубь – символ Духа Святого. Дело было в голубиной охоте, вероятно, самом распространенном развлечении в России.

Сегодня мы слова «охота», «охотник» понимаем только в одном, строго определенном смысле: любительская или профессиональная добыча с ружьем дикой птицы или зверя, а охотник – тот, кто занимается этим. Ну, еще можем сказать: «Мне охота (или неохота) делать то-то или это-то». В старой России язык был гораздо богаче, как, впрочем, богаче была и сама жизнь. Охотник – это был еще и доброволец, пошедший по своей охоте на какое-либо дело, например, солдат, вызвавшийся в разведку. Но охотник – это еще и любитель чего-либо, например, собирать грибы (охотник до грибов), разводить лошадей или посещать скачки (конский охотник) и так далее. Голубиная охота – это не стрельба голубей – она назвалась голубиной садкой, а разведение голубей, чтобы любоваться ими или гонять их. Соответственно, голубиная охота разделялась на водную (выведение новых пород декоративных голубей) и тонную. Гонные голуби разделялись на турманов и чистых, различающихся способом полета. Турманы, поднявшись высоко вверх, надают, переворачиваясь через крыло, голову или хвост. Чистые голуби поднимаются и опускаются кругами, вправо или влево, отчего различали голубей-правиков и леваков. Выпустив правиков и размахивая шестиком с мочалом на конце, заставляли их подниматься высоко в небо, а когда они должны были начать спуск, выпускали леваков. В определенный момент обе стаи встречались, описывая круги в разные стороны. О популярности голубиной охоты, этой чисто русской забавы, говорит тот факт, что в Москве был на Остоженке трактир «Голубятня», специально для охотников до голубей, с огромной голубятней на крыше. Во второй половине XIX в. в Москве и Петербурге проходили особые конкурсы голубей с призами, влиявшие на цены на голубей, так что иена на редких серых турманов доходила до 400 рублей. Теперь понятно, что почти на каждом барском, купеческом или мещанском дворе была голубятня. Крестьянам было не до голубей. Помимо голубиной охоты, была в старой России весьма популярна и пташковая охота – ловля и содержание певчих птиц самых различных пород. Недаром в Москве был на Цветном бульваре «Охотничий» трактир, увешанный клетками с певчими птицами, куда можно было прийти со своими собаками и птицами. У дядюшки А.А. Фета «Около левого крыльца была устроена в уровень с верхней площадкой большая каменная платформа, набитая землей. В эту землю посажены были разнородные деревья и кустарники, образовавшие таким образом небольшую рощу. Все это пространство было обнесено легкою оградой и обтянуто проволочной сеткой и представляло большой птичник. Там в углу сеялась и рожь. По деревьям развешены были скворечники, наваливался хворост. Таким образом, в этом птичьем ковчеге проживали попарно и плодились, за исключением хищных, всевозможные птицы, начиная от перепелок и жаворонков до соловьев, скворцов и дроздов» (98, с. 87). У богатого помещика Сербина «На стенах залы и некоторых других комнат, а также на потолках и окнах висели клетки, числом до сотни, с птицами разных пород... Небольшая задняя комната, с сетчатою занавеской вместо двери, отведена была для канареек: там они плодились и множились, весело летая и неумолкаемо распевая» (21, с. 38).

Вполне естественно, что для хранения запасов муки и круп, мяса, масла, молочных скопов, полотков, рыбы, птицы, меда на усадьбе ставился амбар и погреба с ледниками для скоропортящейся провизии. Погреб представлял собой квадратную яму, накрытую двухскатной, засыпанной толстым слоем земли крышей. В конце зимы его забивали правильными, выколотыми в виде огромных кирпичей, глыбами льда, для чего специально наряжали крестьян на ближайшее озеро или реку. Лед засыпался толстым слоем опилок и соломы, а на ней хранили продукты.

Разумеется, на хозяйственном дворе усадьбы была и конюшня, а при ней каретник для экипажей. Иногда держали лошадей огромное количество: верховых, выездных и хозяйственных; например, по свидетельству П.И. Бартенева, в их городской (!) усадьбе на конюшне стояло 12 лошадей (6, с. 50). Очень много лошадей требовалось тем помещикам, кто занимался псовой охотой, а таковыми были почти все. Малорослых верховых лошадей заводили с определенного возраста и для детей: дворянин, не умеющий сидеть в седле, был нонсенсом; ведь почти все мальчики поступали в военную службу или шли учиться в кадетские корпуса с тем, чтобы идти на военную службу уже не юнкерами, а офицерами. Разумеется, при большом количестве лошадей требовалось и соответствующее число конюхов для ухода за ними, кучеров и форейторов для управления упряжками, стремянных для сопровождения ездивших верхом господ: поддержать стремя при посадке в седло, подержать лошадь спешившегося барина, барыни или барчат. Конюхи, кучера и стремянные были особой публикой в усадьбе: на конюшне пороли розгами провинившихся или попавших под горячую руку дворовых и крестьян, и исполняли эти функции именно те, кому по роду службы приходилось иметь дело с кнутом. Это были доверенные лица господ: ведь барин, снискавший нелюбовь своих крепостных, нередко в одиночку, только с кучером, уезжал по делам в лес, в поле или отправлялся в дальнюю поездку. Особенно стремянные часто были наперсниками своих господ и им иногда доверяли отчаянные и незаконные проделки: увезти смазливую жену соседа, украсть полюбившуюся чужую крепостную девку или чужого коня.

В каретнике стояли золоченые кареты для парадных выездов, громоздкие дормезы для дальней дороги, в которых можно было спать лежа, тарантасы также для дальних поездок, дрожки и коляски для ближних, линейки, долгуши или роспуски для поездок всей семьей в лес по грибы и таратайки для поездок в поле или на охоту, зимние возки и кибитки, крытые кожей или войлоком. Для их постройки и ремонта среди дворни нередко держали специального мастера, также именовавшегося каретником.

Разумеется, для водопоя всего этого немалого количества скота на дворе нужна была колода, огромное, долбленое из толстого древесного ствола корыто, и колодец, либо же для подвоза воды держали специальную водовозку с бочкой, поставленной на длинные дроги.

А коль скоро приходилось делать и официальные, парадные выезды, и выезды полуофициальные, то к каретам и коляскам нужны были выездные лакеи, и немало – целый букет. Букетом называли выездного лакея в ливрее, парике с косичкой и треуголке, огромного гайдука с висячими усами, в смушковой шапке со шлыком и длинной венгерке, и арапа в курточке, шароварах, опоясанного турецкой шалью и в чалме; да еще перед каретой бежали два скорохода в ливрейных куртках и с каскетками с перьями на головах. Шестерик лошадей при таких парадных выездах был в шорах, убранный перьями. Зато все видели, что барыня поехала в церковь – на соседнюю улицу. Если же выезжали запросто, например, с визитами, то иной раз даже не в карете на стоячих рессорах, а в купе – легкой лакированной двухместной карете, и скороходов не брали, а на запятках стояли только выездной лакей и гайдук, и лошадей было только четверик, без перьев, но в шорах (8, с. 42-43). Впрочем, это еще скромный выезд, в городе, где развернуться негде. Например, дед М.А. Дмитриева, живший в молодости широко и открыто, имел 12 гусар, сопровождавших его при поездках из города в деревню (31, с. 45).

Мало помещиков не держало охотничьих собак. Охота вообше была основным занятием бар. Подружейная охота с легавыми была не слишком популярна: не барское это дело бить ноги по болотам и лесам. Специфически дворянской была лихая псовая охота с борзыми и гончими собаками. Правильная псовая охота производилась только комплектной охотой, то есть набором собак и обслуживающего персонала, состоящим из 18-40 гончих с доезжачим и двумя-тремя выжлятниками и пятнадцатью-двадцатью сворами борзых, по 3-4 собаки в своре, с охотниками или борзятниками. Стремянный вел барскую свору, а начальником и распорядителем такой охоты был ловчий. Вариантов такой охоты на зайцев или красную дичь – лис и волков, – было довольно много, по времени года и местности, и описание их – не наше дело; добавим только, что иногда для охоты в лесных крепях выгоняли кричан – крестьян, криком и стуком выгонявших зверя из зарослей на открытое место, где по нему спускали собак. Вся эта армия с быстрыми верховыми лошадьми, одетая в специальные охотничьи костюмы (чекмени и архалуки), вместе с десятками собак содержалась на барский, а точнее, на крестьянский счет. Охотников, державших по бедности несколько борзых собак за неимением гончих, презрительно именовали мелкотравчатыми, они присоединялись к богатым охотам и нередко служили предметом издевательств и шуток богатых собратьев. На такие охоты выезжали иногда в дальние (отъезжие) поля на несколько дней и даже недель, целыми таборами, с шатрами, прислугой и провизией, гостя по 2-3 дня у соседей. Вот описание такой охоты, сделанное автором ХК в., знатоком этого дела, Дриянским. «...Глазам моим предстали три огромные фуры, такой емкости и величины, что каждая из них способна была поглотить самую многочисленную семью правоверного Кутуфты.

Одна из этих громад была на рессорах, длиннее прочих, и по множеству круглых окошек, прорезанных в обоих боках кузова, являла собой собачью колесницу. Кроме этих великанов экипажной породы, под сенью их стояли дрожки и другие крытые экипажи и, сверх того, смиренные русские телеги, вокруг которых, пятками и десятками, стояло около шестидесяти лошадей.

Обрамленная с обеих сторон двумя отрогами леса, площадка вдавалась мысом в непроницаемую кущу ельника, под сенью которого белели две палатки, а подле них несколько шалашей, наскоро устроенных из ветвей, соломы, попон и войлоков.

Одно из пепелищ было обставлено треножниками, кастрюлями, котлищами, ящиками, самоварами и прочими кухмистерскими принадлежностями; кроме того, в разных местах было постлано множество соломы, на которой валялись борзые...». (32, с. 27). «Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументами. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти». (32, с. 34). «В Асоргинских до обеда мы еще затравили одного волка и двух лисиц. И ровно в час за полдень жители Клинского, все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым и веселым видом, с бубенцами, свистками и песнями вступили удалые охотники в деревню, обвешанные богатой добычей.

У новой и просторной на вид избы стояли походные брики, а на крылечке – люди и повара, ожидавшие нашего возвращения». (32, с. 42).

Псовая охота была горячим делом и в бешеной скачке по полям и оврагам, среди густого кустарника и редколесья сравнивались и крепостной псарь, и его господин. Иной раз ловчий мог пустить в зазевавшегося барина матерком, и это в вину не ставилось. Ведь вместе охотились, вместе мерзли и мокли, вместе ели и пили у костра, вместе могли сломить голову в буераках, полетев стремглав вместе с конем в обрыв. Зато псари и были самыми преданными слугами и не столько конюшня, сколько псарня служила местом жестоких расправ с ослушниками, а витой ременный арапник псаря с успехом заменял розги. Стремянные, ловчие, доезжачие служили телохранителями своих господ и исполнителями их проделок. Отца тургеневского однодворца Овсянникова, свободного от телесных наказаний, выпорол по приказанию дедушки рассказчика именно его ловчий, за то, что дедушка оттягал у однодворцев землю, а Овсянников не стерпел и подал в суд.

Если воронежский или орловский степной помещик занимался разведением лошадей, то при усадьбе был и конный завод с варками для содержания лошадей, отделениями для жеребых кобыл и стригунов – молодых жеребят.

Богатые и предприимчивые помещики иногда устраивали при своих усадьбах «заводы» – производственные помещения со вспомогательными постройками и конторами, предназначенные главным образом для переработки полученной в имении продукции: хлеба (винокуренные заводы: в России дворянство обладало монопольным правом на винокурение), картофеля (крахмальные и паточные заводы), льна, пеньки и шерсти (ткацкие, канатные, суконные фабрики), кожевенные, кирпичные заводы. Например, богатейший вологодский помещик (полторы тысячи душ в начале XIX в., более 2 000 в его середине), Межаков имел два собственных винокуренных завода и участвовал в заводе своего зятя князя Засекина в Ярославской губернии, у него были заводы конский и черепичный, а, кроме того, Межаков занимался откупами по винному, соляному и ямскому делу (2, с. 9). Не следует думать, что помещики только и занимались балами и псовой охотой: это были главные, но не единственные занятия благородного дворянства.

Разумеется, при любой усадьбе должны были находиться и плодовый сад, и огород для нужд барского стола. Для этого были свои дворовые – садовник с одним-двумя помощниками, огородник и бабы для черных работ на огороде. Например, в городской(!) усадьбе бабушки Я.П. Полонского, в губернском, по тем временам довольно большом городе Рязани «Одно окно из девичьей выходило на огород и на соседний флигелек, а окно из детской выходило на двор с собачьей конурой, где жил Орелка и лаял, когда мы летом проходили в калитку сада. В саду направо была куртинка, обставленная высокими липами, и баня, а налево были гряды с бобами, горохом, капустой и иными овощами. Дорожка, которая шла от калитки, перекрещивала другую дорожку. Налево росли вишни, направо колючие кустики крыжовника и виден был покачнувшийся дощатый забор соседей» (66, с. 273). Обычно обширные сады представляли собой многочисленные насаждения смородины и крыжовника, дополнявшиеся шпалерами яблонь и вишенья. Однако многие богатые помещики содержали при садах оранжереи с померанцевыми и лимонными деревьями и фунтовые сараи – особые помещения для выращивания груш-бергамотов, персиков, дынь, а то и ананасов, правда, мелких и сухих. У графов Олсуфьевых в их семидесятинной усадьбе «Была оранжерея персиков, другая с пальмами и тропическими растениями, одна теплица с орхидеями, одна с камелиями, одна с азалиями, одна с рододендронами и еще огромный зимний сад, около дома, который был не менее 12-15 аршин высоты и где аорокарий был так высок, что пробил стеклянную крышу над собой... Был помимо оранжерей, знаменитых на всю Москву, огромный фунтовой сарай с чудными шпанскими вишнями» (46, с. 256, 262). Ну, понятно же, что без араукарии, австралийского хвойного дерева, жить никак нельзя. Мужику без хлеба можно, а барину без араукарии – нет. Впрочем, такие изош-ренные формы садоводства свойственны в основном XIX в.: в старые времена таких затей не водилось. Однако же и у упомянутого помещика-дельца Межакова под Вологдой (!) были оранжерея и ананасная и винофадная теплицы, для ухода за которыми в 1808 г. был приглашен из Петербурга иностранец Иоганн Ренненсберг (2, с. 10-11).

Сад обычно переходил в парк с аллеями берез, лип, кленов, дубов, елей, иногда подстриженных в форме пирамид, шаров и кубов, с куртинами сиреней, жасмина, с расчищенными и плотно убитыми дорожками, с беседкой в нем. У Олсуфьевых в Москве был парк «...На подобие маленького Версаля. У нас в саду были у каждого любимые места, были скамейки, называемые: le salon vert (зеленая гостиная – Л.Б.), длинная полукругом скамейка, на 'которой свободно могли сесть 15, если не 20 человек, было Катринру (Catherinru), где мы летом каждое утро учились, 3 скамейки с круглым столом под большими липами. Наш сад был почти весь липовый, была только большая береза, несколько больших сосен, 2 большие высокие пихты, которые были старше лип – и один большой пирамидальный тополь, который даже не завертывали в рогожу на зиму» (46, с. 262). Помещик Кривцов, поселившийся «в чистой и голой степи с маленькою речкой», украсил кирсановскую степь «изящною усадьбою, совершенно в европейском вкусе, не похожею на окружающие помещичьи поселения. Дом был большой и удобный..., были примыкающие к нему оранжереи и теплицы. Вокруг дома с отменным вкусом был разбит большой английский парк, среди которого возвышалась красивая, англосаксонской архитектуры башня, где помещались приезжие гости» (101, с. 101). Советскому наркому Чичерину принадлежало известное имение Караул, купленное в 1837 г. отцом предка видного большевистского деятеля, не менее известного либерального деятеля XIX в., Б.Н. Чичерина. «Затем отец повел нас в сад по березовой аллее, идущей от церкви на протяжении полуверсты, с расположенными по обеим сторонам куртинами плодовых деревьев. В конце аллеи, отделенная от нее вишняком, примыкала прелестная роща, тогда еще молодая, из самых разнообразных деревьев – дубов, кленов, лип, берез, вязов, ильмов, с разбросанным между ними цветущим шиповником. От дома же к березовой аллее, сообразно с вкусом того времени, шли в разных направлениях стриженые липовые аллеи, украшенные кое-где цветниками. Вокруг дома цвело множество алых и белых роз...» (101, с. 115). Такие помещичьи парки нередко украшались скульптурой и вазонами. Так, вологодский богач-помещик A.M. Межаков заключил договор с московским скульптором И.А. Фохтом на поставку за 650 рублей в Вологду двух канделябров «для подсвечников величиною соответственно месту для сада, гипсовые, Аполлона Бельведерского в колоссальном виде, 4-аршинного, Флору Фарнеазскую в рост обыкновенного человека, Венеру Медицею такой же величины, сделать по данному рисунку 2 аттические вазы, каждая в 2 1/2 аршина и 2 кариатиды такой же меры» (2, с. 10).

Мало помещиков не держало своей пасеки, хотя бы с несколькими колодками пчел. Здесь нужно пояснить, что старинное бортничество, то есть сбор меда и воска диких пчел в специальных бортных ухожьях, в барских лесах к XVIII в. повывелся: леса стали вырубать. Традиционно пчел на пасеках или пчельнях держали в липовых колодах, выдолбленных из толстого обрубка липы, с прорезанным в нем летком. При сборе меда приходилось вырезать соты вместе с содержимым, подвергая пчелиную семью угрозе гибели. Поэтому уже в XVIII в. появились многочисленные проекты ульев на несколько семей, с вынимающимися рамками с сотами. Многие хозяйственные помещики сами конструировали такие ульи, добиваясь значительных успехов. Мед и воск не только использовали для собственных нужд, но это был и важный предмет торговли, дававший приличную прибыль. Поэтому пасеки держали под присмотром, где-нибудь за усадьбой, возле огорода и сада, отчего получалась дополнительная польза: пчелы опыляли плодовые деревья. Разумеется, при пасеке был омшанник – утепленное помещение, чаше в виде рубленной бревенчатой полуземлянки, для зимнего хранения пчел. Впрочем, мед, как и баранов и гусей, обычно поставляли барину крестьяне в виде натурального оброка.

Усадьбы обыкновенно старались ставить при реке, пруде, озере, чтобы поблизости была вода. В степных районах в крайнем случае рыли несколько или хотя бы одну сажалку – искусственный большой пруд, наполнявшийся талыми и дождевыми водами или даже подземными ключами, если удавалось до них дорыться. Сажалки использовали для водопоя скота, для стирки, а, главным образом, для разведения рыбы. Там, где были рыбные реки и озера, помещики среди дворовых держали и несколько рыбаков, ловивших рыбу, разумеется, не удочками, а сетями, бреднями или большими неводами. Рыба получше опять-таки шла к барскому столу, а мелочь отдавалась в застольную для дворовых. Здесь вновь необходимо отступление: лучшей рыбой, как и сейчас, считалась красная рыба. Однако сейчас красной рыбой считают ту, у которой красное мясо – дальневосточного лосося (кету, горбушу); в те времена кетой и горбушей камчадалы кормили собак. В давние времена, когда в России еще не было каскадов электростанций и она была богата рыбой, красной считались осетр, белуга, белорыбица, севрюга и шип; к ним примыкала семга, которая, однако, в помещичьих реках не водилась. Зато красной икры они, бедняги, вообще не знали: перевозка ее с Дальнего Востока была невозможна, да и там ее некому было добывать и засаливать: Дальний Восток почти не/знал русского населения, кроме военных постов. Зато черной икры было большое разнообразие: троечная, лучшая белужья икра, сразу после засолки на почтовых тройках отправлявшаяся в Москву для немедленного употребления; зернистая, самая крупная белужья икра, пропущенная через грохот; салфеточная, засаливавшаяся в маленьких бочонках под гнетом, завернутая в льняные салфетки и резавшаяся ножом; паюсная, засаливавшаяся в том пузыре, в каком она находится в брюшине рыбы, ястычная, и самые дешевые, доступные беднякам сорта некачественной икры – жаркая и лопанина, которые мы сейчас и считаем самым лучшим деликатесом. Впрочем, мало помещиков заготавливали икру сами, поскольку для этого нужно было владеть песками на реках, в которых водилась красная рыба. Да и пески-то почти исключительно сдавались рыбачьим ватагам в аренду за хорошие деньги. Из прочих рыб ценился сиг, носивший даже почетное название «архиерейской рыбы», стерлядь, шедшая исключительно на уху (да уху-то только из стерляди и варили для господ), очень редкая в тогдашних русских реках форель и повсеместный судак. Сомовина употреблялась только любителями в кулебяки, щуку в России почти не ели, а частиковая мелочь ловилась в основном как первичный материал для варки ухи (потом она отбрасывалась), да на удочку, для развлечения. Ловля рыбы на удочку была довольно популярной не только среди помещиков, но и среди помещиц, для чего на реках и озерах заводили специальные мостки, которыми никто уж более не пользовался. Был и еще один способ «ловли» рыбы светским обществом: большими компаниями кавалеры и дамы отправлялись на рыбные пески, где рыбаки за вознаграждение заводили невод «на счастье» господ; из красной рыбы тут же готовили уху для гостей, а малоценная рыба поступала рыбакам. Впрочем, была в России еще одна рыбка, маленькая, но развозившаяся из северо-западных озер в огромных количествах, десятками тысяч пудов – сушеный снеток. Его помещики закупали на ярмарках, ибо частыми в России постами шел он и в щи, и в каши, и в постные пироги. Датские и норвежские сельди и португальские сардинки в жестянках (впрочем, под видом сардинок нередко можно было купить обычную балтийскую салаку) помещики понемногу покупали на ярмарках.

В заключение приведем воспоминания военного министра Александра П, Д.А. Милютина о имении его отца в селе Титово Тульской губернии.

«Самое село Титово, имевшее более 900 ревизских душ, состояло из двух слобод, простиравшихся длинными рядами изб... и разделенных между собой довольно широким оврагом, в котором речка была запружена и образовала три порядочных пруда... У ... двух плотин, служивших сообщением между обеими слободами, устроены были водяные мукомольные мельницы, а под главною плотиной самого большого, нижнего пруда находился винокуренный завод...

Господская усадьба находилась с восточной стороны большого продольного оврага, к северу от крестьянской слободы, так что для приезжающего... прежде всего открывались направо и налево от дороги обширные господские гумна с сараями, овинами, скирдами, позади которых вправо, за небольшим овражком, виднелись сараи и обжигательные печи кирпичного завода. Далее дорога, оставляя влево слободу церковного причта, огибала справа ограду церкви... а насупротив ее, слева дороги тянулась решетчатая ограда господского двора, так что ворота, ведущие к церкви, и те, которыми въезжали на господский двор, находились совершенно одни против других. В глубине двора возвышался двухэтажный каменный дом, по сторонам которого боковые фасы двора замыкались флигелями, также каменными, двухэтажными. В них-то помещались фабрики, суконная и ситцевая, контора, разные хозяйственные заведения и склады. С заднего фасада господского дома... с балкона открывался обширный вид на село и окружавшие поля. С этой стороны обширное пространство, длиной более 80 сажен и шириной около 40, обставлено было разными хозяйственными постройками: справа и слева – мастерские всякого рода: слесарная, столярная и даже каретная, а в глубине – обширные, расположенные квадратом конюшни, сараи и скотный двор. Ближайшая к дому часть означенного пространства была в позднейшее время присоединена к саду... Сад этот составлял правильный прямоугольник, длиною в 200 сажен и шириной в 125. Всего замечательнее в нем была длинная и широкая аллея из старых развесистых лип; под тенью их в летнее время иногда накрывали обеденный стол, когда наезжало столько гостей, что в доме большая столовая оказывалась тесною. В некоторых частях сада разбиты были... дорожки на английский манер; ближе к дому находилась обширная оранжерея, в которой культивировались превосходные персики, абрикосы, сливы, груши; также были особые сараи с вишневыми деревьями; много разводилось ягод; главное же богатство сада составляли яблоки самых разных сортов. Громадное количество яблок ежегодно отправлялось в Москву и покупалось приезжими торговцами оптом. Один из сортов, пользовавшийся особенною славой, даже получил название «титовка» (54, с. 68-69). Таким образом, помещичья благоустроенная усадьба, разумеется, у богатого владельца, представляла собой самодовлеющий замкнутый хозяйственный организм. Из продуктов раз или два в год закупали на ярмарках только чай, кофе, сахар, сарацинское пшено (рис), изюм, чернослив да вина для винного погреба: богачи – настоящие французские, итальянские и рейнские, а кто попроще – разные дрей-мадеры и лиссабонское ярославской и кашинской выделки. Водка нередко была своей, поскольку русское дворянство имело монопольное право винокурения; если же водка и закупалась, ведрами, разумеется, то на своих кубах перегонялась на померанцевых цветах из своих оранжерей, полыни, анисе, тмине, березовых и смородиновых почках и десятках других горьких, ароматических и лечебных корений, трав, листьев и цветов: так считалось и полезнее, и вкуснее. Эта замкнутость усадьбы усиливалась еще и наличием в ней собственных мастерских с крепостными ткачами (тальки пряжи сдавали крестьянки в виде дополнения к оброку), кружевницами, вышивальщицами, портными, сапожниками, столярами, живописцами, музыкантами и певчими, которые, впрочем, могли стоять и с салфеткой позади барских стульев за обедом, и, нарядившись в чекмень, скакать за борзыми собаками.

От сельской усадьбы мало чем отличалась богатая барская городская усадьба: дом, сад, огород, все необходимые службы, кроме, разве что мастерских, да пчельни. Вот описание московской усадьбы Милютиных: «Дом наш, двухэтажный, старинной барской архитектуры, находился между садом и обширным двором и стоял боком к улице, вдоль которой шел высокий забор с каменными столбами и железною решеткой. Насупротив главного дома, параллельно ему и также боком к улице, стоял двухэтажный же каменный флигель, неоштукатуренный; в нем жила бабушка Мария Ивановна Милютина с обеими своими дочерьми, а в глубине двора, против въездных ворот, расположены были службы: конюшни, сараи, жилье прислуги и т.д. Сад был старый, тенистый; двор – немощный, отчасти поросший травой...». (54, с. 60).

Описанная в этой главе сельская, да и городская обширные и благоустроенные усадьбы могли принадлежать только весьма богатому помещику, владельцу многих сотен, а то и тысяч душ. Чем мельче был владелец, тем, естественно, мельче было и впадение: сокращалась площадь под усадьбой, сокращалось число построек в ней, уменьшались и сами они в размере, пока не исчезала псарня и людская (собаки и дворовые жили в доме вместе с помещиком); переходили под одну крышу конюшня и коровник с птичником; из исчезнувшего каретника перемешались под навес немногочисленные экипажи, и так далее, пока мы не оказывались перед усадьбой мелкопоместного владельца двух-трех душ, которая ничем не отличалась от усадьбы зажиточного или даже среднего крестьянина. «В нашей местности было много крайне бедных, мелкопоместных дворян, – пишет смоленская дворянка, дочь богатого, но разорившегося помещика, – Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли в близком расстоянии друг от друга, разделенные между собою огородами, а то и чем-то вроде мусорного пространства, на котором пышно произрастал бурьян, стояли кое-какие хозяйственные постройки и возвышалось иногда несколько деревьев... Оно (село Коровино, описываемое мемуаристкой – Л.Б.) представляло деревню, на значительное пространство растянувшуюся в длину. Перед жалкими домишками мелкопоместных дворян (небольшие пространства луговой и пахотной земли находились обыкновенно позади их жилищ) тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами, по которым всегда бегало бесконечное множество собак (которыми более всего славилась эта деревня), разгуливали свиньи, проходил с поля домашний скот» (16, с. 214).

Необходимо подчеркнуть, что большая благоустроенная усадьба принадлежала первой половине XIX, в крайнем случае концу XVIII в. Ведь вообще-то барская усадьба нового типа – исторически новое явление. За полсотни с небольшим лет, прошедших со времен Петра I, обязавшего дворянство поголовной и пожизненной службой, старые, допетровские усадьбы должны были прийти в упадок, а старые теремные хоромы – сгнить. Те послабления дворянству, которые сделала Анна Иоанновна, для оживления усадьбы не могли дать ничего. Возрождение ее начинается с введения в действие в 1762 г. Манифеста о вольности дворянской, освободившего дворян от службы. Дворянство хлынуло в деревню и усиленно начало жить: распахивать земли, увеличивая барскую запашку, обстраиваться, обзаводиться имуществом, собирать и проматывать на барские затеи деньги. Для этого должно было потребоваться несколько десятилетий. И в начале Александровского царствования родилась массовая (не отдельные дворцы отдельных вельмож, не обращавших внимания на законы) дворянская усадьба, в которой зародился и русский балет, как крепостной балет, и русская музыка, как крепостная музыка, и русский театр, скульптура, архитектура и особенно русская классическая литература, для занятий которой нужен был обеспеченный досуг и не требовалось с нетерпением ожидать гонорара от издателя. Правда, эта усадьба создавалась и содержалась трудом крестьянства, народа, но когда же народ не платил за все успехи страны своим трудом и бедностью?

Вот теперь попытаемся войти в барский дом.