Двор

Типология великорусского двора чрезвычайно сложна и связана с климатическими особенностями различных регионов. Так, для Русского Севера с его обильными снегопадами, сильными морозами и ветрами с Ледовитого океана характерен однорядный дом-двор, соединявший под одной крышей и жилые помещения, и собственно двор, и помещения для скота. Разумеется, это могло быть только в богатых качественным и дешевым лесом местностях. Сам дом, то есть жилая часть, был большим, обычно пятистенком, иногда шестистенком, полутораэтажным, то есть под жилой его частью находился высокий подклет, где была кухня, какие-либо чуланы, мастерские и тому подобные вспомогательные помещения. Крыльцо такой постройки, естественно, также было очень высоким и непременно под крышей, чтобы его не заносило снегом. Далее шли сени и холодная изба или клеть, из которой вела дверь с лестницей на двор. Двухскатная крыша продолжалась и над двором. Двор был высокий, плотно сложенный из бревен и вымощенный мощными плахами. В нем было теплее, чем на улице, тихо и чисто; его не нужно было чистить от снега, зато он регулярно выметался метлами. Высокие ворота, прорезанные в стенах двора, плотно запирались. В верхней части двора располагалась поветь, как бы легкий второй этаж или навес. На повети летом хранили сани, зимой телеги, сохи, другой громоздкий инвентарь, здесь на сене летом спали в прохладе. За двором шли просторные, срубленные из хорошего леса хлева и конюшня, над которыми находился обширный сеновал. С улицы на сеновал, закрывавшийся воротами, вел мощный, сложенный из бревен на толстых столбах, взвоз, пологий въезд. Возы с сеном въезжали по нему через ворота на сеновал, здесь разгружались, разворачивались и спускались вниз. Огромные запасы сена, накошенного на северодвинских, сухонских, пинежских лугах, утепляли хлева сверху, а сено для скота сбрасывалось вниз, прямо в решетчатые ясли на стене через проем в потолке. Все было солидно, основательно, домовито, чисто. Вообще жизнь северных крестьян отличалась и хозяйственностью, и чистотой, и определенной степенью зажиточности. Здесь ведь не было крепостного права, не только лишавшего крестьян значительной части их времени, но и морально разлагавшего их, приучавшего работать кое-как: кто плохо работал на барина, тот привыкал плохо работать и на себя. Кроме того, северное крестьянство вообще мало занималось земледелием: из-за сурового климата и скудородных почв это не имело большого смысла. Зато скота на заливных лугах держали помногу. Недаром во второй половине XIX в. крестьянское хозяйство Замосковного края, от Ярославля и далее на север, стало базой для русского кооперативного маслоделия и сыроварения; неспроста у. нас и сегодня есть Вологодское масло, Ярославский, Пошехонский и Костромской сыры. Северный крестьянин занимался сезонным промыслом на морского зверя, ловлей в море и реках ценных пород рыбы, например, дорогой семги, охотой в лесах или разного рода лесными промыслами. Это давало не только хорошие заработки, которые и не снились какому-нибудь орловскому или воронежскому мужику, но и много досуга. Северный крестьянин обычно был езжалым и хожалым, иногда доводилось ему бывать с морской добычей и в Норвегии, и он мог сказать несколько слов по-норвежски и по-английски, он был грамотен, хотя, чаше всего знал только старославянскую печать и читал старинные книги. Многие северные крестьяне держали у себя приличные библиотеки старообрядческих рукописных и старопечатных книг. Женщины Русского Севера, не замотанные на полевых работах, не подавленные нищетой и бесхлебьем (свой хлеб не рождался, зато много везли его мимо, к Архангельскому порту, а купить было на что), были дородные, белоликие, по праздникам выходили на бугор водить хороводы в старинных, шитых речным жемчугом кокошниках, в парчовых душегреях и штофных да атласных сарафанах. Что ж было такую бабу и не любить, и не холить ее! Далее на юг и юго-восток, в Вологодской, Костромской, Вятской, Олонецкой, Пермской, Ярославской, Нижегородской, отчасти Владимирской губерниях были распространены крытые дворы – двухрядная связь. 

Изба-связь на подклети и стоявшие параллельно ей хозяйственные постройки заключали между собой широкий двор, перекрывавшийся плоской крышей на столбах. Кстати, представляет интерес оригинальная конструкция столбов для дворов, навесов и поветей. Даже и на крытом дворе под плахами было сыро, а уж на открытом – тем более: ведь здесь постоянно был скот, который здесь же и поили из колод. Столбы, вкопанные в землю, должны были быстро сгнивать, а обрушение тяжелой дворовой крыши, когда под ней находился инвентарь, скотина, люди, грозило большими бедами. Поэтому нередко вместо вкопанных столбов использовали копани – толстые деревья, обычно ели, с сохранившейся частью корневищ, примерно так, как делалось это для куриц. Торчащими во все стороны, слегка подтесанными довольно длинными корневищами копани устанавливались прямо на землю, так что постоянно проветривались и меньше гнили. Иногда сохраняли и обрубки ветвей на стволе, укладывая на них перекрытие. Двор этот также мостился плахами и содержался в чистоте. Сами стены двора рубились из бревен, в них были плотно закрывавшиеся ворота на улицу и на огород. Этот северорусский тип двора мог быть представлен и двором-глаголем, двором с отполком и двором-ендовой. Во дворе глаголем (глаголь – название буквы Г в старой русской азбуке) хлева стояли в задней части двора под прямым углом к жилой связи, параллельно которой шла повить. Двор с отполком представлял двухрядную связь, но крыша двора настилалась поверх внутреннего ската кровли избы, от конька понижаясь до наружной стены хлевов. Двор ендовой – это, собственно говоря, двор глаголем или так называемая поперечная связь (хозяйственные постройки стояли позади жилой связи поперек нее), а между двумя сопрягавшимися кровлями устраивалась «ендова», широкий желоб для стока дождевой воды. Таким образом, это просто варианты двухрядной связи или глаголя. Иногда такие дворы делались полукрытыми: передняя их часть, перед воротами, была открыта круглогодично, либо на зиму закрывалась широкими щитами. И полукрытые дворы замыкались бревенчатыми или сложенными из толстых и широких плах высокими заборами-заплотами, ворота были хорошо сплоченные, широкие и высокие, с подворотнями и самостоятельными крышами, прикрывавшими полотнища. В мощеных дворах было чисто, дрова были сложены в правильные поленницы, для всякой хозяйственной мелочи было свое место. Впрочем, как и повсюду, здесь были и избы и дворы, построенные кое-как, обветшавшие, грязные, с валявшимся без призора домашним инвентарем. 

Видимо, кстати здесь будет сказать немного об этом инвентаре, как мы сделали это применительно к избе. На повети лежали аккуратно сложенные цепы, косы-стойки и небольшие, пригодные для работы среди кустов литовки, на каждого члена семейства, подогнанные по росту, деревянные грабли и деревянные же вилы-тройчатки для сена. Кованые железные вилы для навоза, с короткими крепкими рукоятками, находились в хлеву. Во дворе были и широкие деревянные лопаты для веяния зерна и уборки снега, прутяные метлы, железные заступы. На бревенчатой ограде двора висели короткие косы-горбуши с короткой изогнутой рукоятью. Коса-стойка, которой косарь работал, выпрямившись, и делал широкий замах, годилась для работы на чистых лугах. А в лесной зоне немало было и небольших лесных покосов, среди пней, кустарника и деревьев; много было и камня, остатков ледниковых морен. Порвать здесь косу при широком размахе можно было в два счета. Горбуша с коротким косевьем и коротким толстым ножом была удобнее на таких покосах, хотя работа ею была «труженная»: косили ею, низко нагнувшись и с силой размахивая направо и налево. А вот бабьи серпы до времени прятались в клети или сенях. Зато еще один бабий инструмент стоял во дворе под поветью Это была мялка для обработки конопляной или льняной соломки, тресты. Мялка представляла собой узкое наклонное корытце на ножках, в которое плотно входила узкая доска с ручкой на конце, шарнирно соединенная другим концом с корытцем. Женщина (а это была женская работа) одной рукой подавала в мялку пучок тресты, а другой часто нажимала на ручку, так что доска, входившая в корытце, переламывала соломку. Перемятую тресту затем часто били под углом тонким лезвием деревянного трепала, выбивая кострику, твердые остатки соломки. То, что не было вытрепано трепалом, затем здесь же, на дворе, вычесывалось деревянным большим гребнем, а потом и жесткой волосяной щеткой, так что оставался только пучок тонких, словно волосы ребенка, легких серебристых волокон – куделя. 

Во дворе стояли и транспортные средства – телега (или несколько телег) и сани. Крестьянские сани-дровни, для перевозки грубых грузов, были донельзя просты. В два загнутых деревянных полоза вдалбливались короткие вертикальные стойки, копылья, а на них пазами накладывались деревянные же брусья-накопыльники. Обе пары полозьев с копыльями и накопыльниками крепко связывались толстыми вицами, вязками, к передней паре копыльев привязывались две жерди – оглобли, и дровешки были готовы. Если предстояло везти какой-либо сыпучий груз, на дровни ставили кошевку, большую, плетеную из прутьев, продолговатую корзину. Но дровни были не слишком удобны для поездок по раскатанным, блестящим как зеркало, зимним дорогам: они шли боком на раскатах и можно было повредить и ноги, и груз. Дровни хороши были в лесу, на узких заснеженных дорогах. Поэтому, кроме дровней, на дворе могли быть и розвальни – сани с привязанными к головашкам, высоким загнутым передним концам полозьев, и к поперечному брусу, лежавшему на задних концах полозьев, упругими тонкими жердями-отводами. Отводы предохраняли и седока, и груз на раскатах от ударов. Кроме того, расширялось пространство внутри саней, так что груза помешалось больше; например, сено лучше всего было возить именно на розвальнях. Пространство между отводами и накопыльниками, а также между самими накопыльниками, могли заплетать веревками или даже зашивать лубом, устраивая сзади еще и спинку. Это были уже пошевни. А если мужик занимался извозом, на розвальни или пошевни устанавливали на деревянных дугах рогожный или даже войлочный волочок или болочок – полукруглую крышу. Так получалась знаменитая кибитка. Полозья розвальней и пошевней, чтобы сани не раскатывались, часто подшивали железными полосами – подрезями, которые на ходу врезались в плотный укатанный снег. Так и пелось: «Люблю сани с подрезями, а коня за быстроту...». 

Не больно хитра была и крестьянская телега. Ее основу составляли два хода – колесные пары с осями. Сами колеса были сплошь деревянные, с гнутыми обводами, деревянными спицами и мощными, собранными из брусков и схваченными железными кольцами втулками; но хорошие колеса еще и ошинковывались полосовым железом. Передняя пара колес была небольшой, а задняя – большого диаметра. Оси могли быть деревянными, лучше всего дубовыми, но могли быть и кованными из железа. Собственно, оси представляли довольно увесистое громоздкое сооружение из брусьев, схваченных полосовым железом, так что верхняя плоскость немного возвышалась над колесом. Колеса надевались на концы осей и закреплялись железными чеками, а чтобы они вращались легче, их регулярно подмазывали коломазью, смесью дегтя и сала; можно было подмазывать колеса и просто дегтем: у кого на что были средства. Для подмазки служили мочальная мазница и лагун с коломазью, подвешивавшийся сзади под телегой: мазать ступицы колес приходилось и в дальней дороге. Между колесами и наделкой из брусьев на ось надевались железными кольцами оглобли, а затем их раскрепляли проволочными тяжами, цеплявшимися за концы осей. На передний ход крепилось большое железное кольцо с торчащим посередине высоким железным шкворнем. На него надевалась верхняя половина переднего хода, толстый брус с таким же кольцом. При повороте нижняя часть переднего хода поворачивалась на шкворне, так что колеса проходили под кузовом телеги. На оба хода накладывались прочные длинные брусья – дрожины, а на них уже настилался дощатый кузов, слегка вогнутая платформа с обвязкой из тонких жердей – облучком. Мы уже как-то говорили, что облый, по-русски, значит – круглый; облучок – то, что окружало тележный кузов. Вообще-то Пушкин слегка приврал, когда сказал, что у зимней кибитки «ямщик сидит на облучке»: облучок у телеги, а в ямской кибитке, конечно, ямщик сидел на козлах. Только козлы никак в стих не помещались. 

Для перевозки снопов или сена телега слегка модернизировалась, чтобы повысить вместимость. По бокам ее с помощью мощных деревянных дуг, надетых на концы осей, крепились решетчатые борта, напоминающие лестницы – драбки (по-южнорусски лестница – драбина). Так из телеги получался воз. Если же предполагалось возить длинномерные грузы, например, жерди или бревна, платформа телеги снималась и на ходы крепились очень длинные дрожины – получались роспуски или долгуша. На роспусках, сидя на толстых дрожинах боком к направлению движения, могла ездить на ближние расстояния целая компания людей. Если дорога была плохая, например, в лесу, по болоту, то небольшой кузов крепился только на передний ход, так что получалась двуколка. Но можно было обойтись и одной осью, без кузова, так что седоку приходило ехать верхом на конском крупе. Это была уже беда: То есть так называлась повозка – беда, да и поездка на ней была сушей бедой. А если предстояло перевозить какой-то груз по лесному или болотистому бездорожью, то оставляли только оглобли, к которым привязывались две срубленных березки, и на их кроны наваливался груз. Так получалась волокуша. Но если предстояло ехать далеко и без груза, или, тем более, везти пассажира, то либо на телегу ставили все тот же болочок, как на сани, и это опять-таки называлось кибиткой, либо же на дворе для таких поездок стоял тарантас, в котором вместо двух толстых дрожин был десяток тонких и гибких, на который устанавливался плетеный из прутьев кузов, напоминающий по форме детскую ванночку, с высокой задней частью и невысокими козлами. В тарантас наваливали сена, а если требовал пассажир, то могли кинуть и перину с подушками: ездили в тарантасах лежа или полулежа. Повозка с такими же гибкими дрожинами, но с легким дощатым кузовком в виде низенького ящика назвалась дрожками. В общем, вариантов было множество, и в основе их лежала все та же крестьянская незамысловатая телега. А ведь мы еще не коснулись барских повозок, опять-таки основывавшихся на той же телеге. 

На повети была и соха – основное земледельческое орудие в коренной России. Крестьянин любовно звал соху Андреевной и говорил: «Полюби Андреевну, будешь с хлебушком». Вариантов сох было множество: односторонки и двухсторонки (то есть позволявшие пахать в две стороны), перовые и кодовые, однозубые, двузубые и многозубые. Посмотрим на самую популярную соху, двузубую перовую двусторонку. Ее основу составляла деревянная рассоха: в лесу выбиралась ель с раздваивавшимся стволом и из нее вытесывалась плоская толстая, слегка изогнутая доска, расходящаяся двумя суживающимися зубьями. На них насаживались кованые сошники (лемехи) с наваренным твердой сталью плоским треугольным пером. Перья смотрели в разные стороны и слегка расходились вверх. Рассоха верхней частью закреплялась между двумя брусьями, корцом и вальком, или вдалбливалась в рогаль, за концы которого и держался пахарь. За нижнюю часть рассохи привязывались притужины или подвои, которыми она привязывалась к оглоблям или обжам. В двойную поперечную веревку, хомут, соединявшую оба подвоя, вставлялась железная палица в виде лопатки, отбрасывавшая пласт земли; палицу можно было переставлять на правую или левую стороны и пахать взад и вперед. Вот и вся соха. Недаром в конце XIX в. она стоила от 1 рубля 25 копеек до трех рублей. Да и самому было нехитро сделать ее, лишь бы кузнец выковал сошники, самую дорогую часть сохи. 

Деревянная соха не только была дешева и проста. Она была легкой и пахарь мог легко поднимать ее, обходя камни и пни. Она годилась на всяких почвах и для любых работ. Правда, она не переворачивала землю до конца, а ставила подрезанный пласт на ребро, она была неустойчива и делала огрехи. Пахала соха неглубоко, на 2-2,5 вершка, но на среднерусских землях с мелким плодородным слоем глубже пахать было и нельзя, поскольку наверх выворачивался бы неплодородный подпочвенный слой, что мы и сделали тяжелыми тракторными многолемешными плугами. Глубина вспашки и наклон рассохи легко регулировались: пахарь просто подтягивал или отпускал чересседельник на лошади. Так можно было пахать и на рыхлых старопахотных землях, и на заросших травой лядах, и на жнивье, и на подсеках – вырубленных и выжженных лесных участках, где пахоте мешали еще не выгнившие корни деревьев и пни. 

В лесных районах пахали и улучшенной сохой – косулей, у которой был один широкий лемех, отрез и дощатый отвал. Пахали косулей плотную дерноватую почву. Но для нее нужна была железная борона, поэтому косули медленно вытесняли легкую и более дешевую соху. Употреблялись и орала, подобные косуле, но с оглоблями, вделанными очень низко, над лемехом, и раскрепленными особым стужнем, упиравшимся в стойку рассохи. 

Тут же под поветью стояла, прислоненная к заплоту борона. Были бороны, плетенные из толстого прута, и бороны рамочные, связанные из тонких брусков, были бороны с деревянными и с железными зубьями. Но на севере употреблялась еще и древнейшая борона-суковатка или смык. Толстая сухая ель с длинными остатками сучьев резалась на куски нужной длины, которые раскалывались пополам и сплачивались вместе, образуя квадрат. Это примитивнейшее орудие, которое могло бы, наравне с сохой и лаптями служить пропагандистам символом отсталости царской России, было незаменимым в работе на подсеках, дававших при первом посеве баснословные урожаи. Ведь среди невыкорчеванных обгоревших пньей и кореньев любая другая борона просто рассыпалась бы, а хорошая железная борона застряла на первых же нескольких шагах. Суковатка на длинных гибких зубьях легко перепрыгивала через препятствия, а рассыплется – не жалко: тут же можно соорудить новую, лес рядом. 

Устройство транспортных средств, и, особенно, земледельческих орудий, их многовариантность свидетельствует о высокой степени приспособленности русского земледельца к природным условиям среды обитания. 

Центральные губернии, вплоть до Калужской, Смоленской и Нижнего Поволжья, редко имели крытые дворы, а больше полукрытые, с поветью, или даже открытые. Это могла быть однорядная или слитная связь, когда сзади к избе-связи примыкали хлева, поперечная связь с ендовой, двор глаголем, а также двор покоем (покой – название буквы П в старой русской азбуке). Подобны же были дворы и западнорусского типа. Лома были на низком подклете или без него, с завалинкой. Особенности среды обитания (дороговизна леса и иногда бедность местности лесами, слабо развитые промыслы, а значит и бедность населения, имевшего незначительные заработки, широкое развитие крепостного права) вели к тому, что большей частью дворы были бедные, избы крыты плохо положенной соломой, всюду замечалась грязь и нерадение. Но особенно это было заметно в южнорусских губерниях, лесостепных и степных, «помещичьих», с развитым земледелием на черноземах и в благоприятном климате, но зато с полным отсутствием внеземледельческих промыслов; правда, черноземы эти в основном принадлежали помещикам, крестьянство до отмены крепостного права почти сплошь было барщинным, а после 1861 г. вышло на крохотные наделы, иногда так называемые дарственные или четвертные, в четверть наивысшего надела, предусматривавшегося Положениями 19 февраля 1861 г. и иронически звавшиеся «кошачьими». (Вот как описывает современница курскую деревню: «Больше всего меня поразила с самого начала убогость и нищета деревень... На расстоянии тридцати верст, что нам приходилось ехать, – две-три деревни в несколько десятков маленьких покривившихся хаток, полувросших в землю. Все крыты соломой, с крошечными окошками, где два, где одно. Только у немногих были плетеные сарайчики, обмазанные глиной, ни огорода, ни садика... Кое-где, но мало, на завалинках сидели старики; бледные, полуголые, пузатые дети с хворостинками в руках пасли у пересохших ручьев гусей... Вся обстановка внутри – стол, лавки, сундучок. Топят по-черному, спят на земляном полу, вповалку, тут же помешается скотина, маленькая коровенка, овца. Грязь, вонь. Люди эти никогда не мылись, не знали, что такое мыло, не бывали в бане. На пятьдесят верст кругом ни одной больницы, ни школы, церкви только на усадьбах» (1, с. 202). Дворы здесь были только открытые, незамкнутые, с постройками, стоявшими без определенного порядка. Избенки небольшие, нередко саманные или турлучные, кое-как покрытые плохой соломой, полураскрытые на корм скоту, топившиеся соломой или кизяком да разным хворостом, собиравшимся по многочисленным оврагам, пожиравшим и без того небольшие наделы, вода в колодцах плохая, питание плохое, с деньгами – надо бы хуже, да некуда. И народ здесь, в плодородных южных губерниях России, был мелкий, с жидковатыми бородами, одетый в кое-какие сермяжные зипунишки и разбитые вязни – лапти из вязового лыка, бабы рано состарившиеся среди беспросветной бедности и непосильного земледельческого труда, в грязном тряпье. Именно здесь-то, где, казалось бы, не было господствовавшего на севере старообрядческого домостроя, царили самые жуткие семейные нравы и мужик не стеснялся взломать бабий сундук, чтобы пропить ее праздничную поневу, что просто недопустимо было на севере. 

Но здесь же, в южных, некогда пограничных губерниях, был и иной тип двора, и иные нравы. Пережитком далекой старины были здесь прочные замкнутые двор-каре и двор-крепость. В первом случае изба включалась в состав замкнутого, с высокими заплотами, двора наряду с полным комплексом хозяйственных построек, даже не всегда выходя окнами на улицу, а во втором случае дом стоял посередине широкого замкнутого двора, составленного из хозяйственных построек и заплотов. Границы Русского государства еще в XVI в. проходили недалеко от Москвы, по южным окраинам Рязанской, Тульской губерний, а дальше на юг начиналось пограничье, соседствующее с Диким Полем, откуда постоянно приходили небольшие шайки кочевников, угонявших и скот, и людей на крымские работорговые рынки. Достаточно сказать, что такие, сейчас считающиеся центральными города, как Орел, Воронеж, Белгород, были созданы на рубеже XVI-XVII вв. как пограничные крепости, наполненные почти исключительно военно-служилым населением, и в губерниях, начиная от Тульской, еще в XIX в. во множестве, целыми селами, жили так называемые однодворцы – потомки служилых людей «по прибору», несших крепостную службу и за нее получавших землю на один двор. Они никогда не были крепостными и обладали некоторыми привилегиями, свойственными служилым людям «по отечеству» – дворянам. Например, однодворцы не подлежали телесным наказаниям и даже, на определенных условиях, с ограничениями, могли владеть крепостными крестьянами. Однодворец был, как сказал когда-то русский историк и писатель Н.А. Полевой, «Ни барин, ни мужик, сам себе барин, сам себе и мужик». Естественно, что дворы таких богатых и независимых поселенцев должны были представлять собой маленькие крепости, где можно было недолго продержаться против мелких шаек степных хищников, пока не подадут помощь соседи. Эта опасность нападений была вполне реальна еще в исторически-недавнее время: в степном Заволжье, в Оренбургском крае лишь в конце XVIII в. были ликвидированы государственные пограничные линии («зашиты»; этот термин еще сохраняется в названии некоторых старинных городов) и распушена пограничная ландмилиция. Открытые южнорусские дворы – явление позднейшего времени, характерное не для однодворческого, а для крестьянского населения, главным образом крепостного. 

На Дону, Кубани, Тереке, населенных разнородным прошлым населением, четко делившимся на казачье сословие, обладавшее многими привилегиями и довольно зажиточное, и «иногородних» не имевших казачьих прав, в том числе и на землю, и жилые постройки, и дворы были весьма разными. Общим для дворов, на Лону называвшихся «базами» было то, что постройки без определенного плана были разбросаны по большому пространству, и баз в лучшем случае огораживался легкой изгородью или плетнем, Для более зажиточного казачества характерен «круглый» дом-шестистенок, деревянный или даже каменный, под тесовой, в более поздний период даже железной, а в большинстве случаев – под соломенной или камышовой крышей, иногда стоявший на сравнительно высоком подклете. В то же время здесь бытовали и глинобитные, саманные и даже турлучные хаты «хохлов», как называли поздних переселенцев-иногородних. Для кубанских казаков – потомков запорожцев, переселенных сюда еще Екатериной II и некогда образовавших на Тамани Черноморское войско, были характерны украинские традиции глинобитных хат под очеретом, с легкими плетнями, огораживавшими широкий двор, выстроенный без определенного плана. Турлучные или сложенные, подобно горским саклям, из дикого камня хаты свойственны были и терским казакам. 

В степных районах с мощными, спеченными солнцем черноземами и плотной дерниной, соха для пахоты не годилась. Здесь на дворах были другие орудия: сабаны, буккеры, деревянные плуги, хотя в черноземье кое-где использовались и древнейшие многозубые рала, вытесанные из древесного ствола вместе с корневищем; они только раздвигали землю, и их применяли уже после вспашки каким-либо другим орудием. В плуг, имевший один, но очень широкий лемех, резак для врезания пласта, дощатый отвал и деревянный полоз, впрягались в дышло две лошади или быки. В степном Поволжье использовался двухлемешный или однолемешный сабан, часто с колесным передком. Наиболее совершенный железный буккер или скоропашка – явление новое, самого конца ХК в., пришедшее с Запада. Общим для всех этих орудий было то, что дышло круто выгибалось, чтобы изменить точку приложения тяги и увеличить тяговое усилие животных. 

На степных просторах росла густая пшеница, и уборка здесь серпом была затруднительна. Конечно, и здесь жали серпами, но преимущественно хлеб косили косой-стойкой с приделанными к косевью грабками с несколькими редкими и длинными зубьями. Сыроватый хлеб косили в отвал, пересохший – в привал, чтобы он не падал на землю и не терял зерно. Это была мужская работа, довольно тяжелая, не то, что сенокос на лугу, и в степные районы, освоенные преимущественно в пореформенный период, собирались со всей России тысячи профессиональных косарей. 

Говоря о великорусском дворе, никак нельзя обойти его непременного обитателя – дворового, как нельзя было в рассказе об избе не сказать о домовом. Некоторые неосновательно считали, что дворовой – это тот же домовой, который распространяет свою власть и на двор. Можно с уверенностью опровергнуть это несправедливое мнение. Если бы дворовой и домовой были одной и той же нежитью, тогда новорожденные ягнята и козлята, взятые в избу в закут, были бы убиты и там: ведь домовой любил посидеть и в теплом темном запечье. Между тем, этих беззащитных животных как раз туда и забирали, чтобы уберечь от козней дворового. Следовательно, вполне очевидно, что дворовой и домовой – это совершенно разные обитатели крестьянского подворья. В дополнение можно привести и тот довод, что с излишне разошедшимся дворовым иногда поступали весьма круто: вплетя в кнут нитку, выдернутую из савана покойника и запечатав ее воском от церковной свечи, хлестали в хлеву, где обитал дворовой, по всем темным углам, особенно под яслями, добиваясь от него приличного поведения, тогда как с домовым никто никогда не позволил бы себе такого неуважительного поступка. 

Как домовой был хозяином избы, так дворовой – двора. За полюбившейся ему скотиной он ухаживал, расчесывал лошадям хвосты и гривы, подсыпал овса в ясли и даже воровал для этого овес в соседних дворах, в то же время не допуская, чтобы соседние дворовые воровали овес у его лошадей. Между прочим, из-за этого между дворовыми по ночам иногда завязывались ожесточенные драки. Зато не полюбившуюся скотину дворовой всячески мучил и гонял в хлеву и на дворе, так что утром она дрожала и шарахалась, лошади были все в мыле, с перепутанными хвостами и гривами. Он мог даже опрокинуть не понравившуюся корову или лошадь вверх копытами в колоду для водопоя. Впрочем, дворовой иногда «в сторону» сообщал хозяину о своем неудовольствии и пожеланиях: «Пошто купил сивую, привел бы вороненькую». Если дворовой узнавал ведомыми только ему путями, что воры собираются подломать клеть или угнать скотину, он, приняв обличье хозяина, мог всю ночь бродить по двору с вилами в руках, отпугивая злоумышленников. Под видом хозяина, только отвернувшись и нахлобучив поглубже шапку, он мог помочь работникам поднять какую-нибудь тяжесть и так далее. Разумеется подобно домовому, дворовой помогал только рачительным и работящим хозяевам, ленивых и безалаберных он не любил и им вредил. Строгий и неуживчивый дворовой мирно жил только с дворовым псом да не касался курятника: у кур был свой, куриный бог, в виде небольшого камня с естественно образовавшимся отверстием, подвешенного перед насестом. 

Двором с хлевами и конюшнями не ограничивались крестьянские хозяйственные постройки. В хозяйственный комплекс входили также баня, овин, рига или гумно, клуня, амбар, пуньки, а на юге еще варок и кизячник. 

Хлева, как правило, строились из второсортного материала, а на юге могли быть даже жердевыми и плетневыми. Впрочем, у рачительных хозяев, у которых, по словам Н.В. Гоголя, и свинья выглядела дворянином, хлева также были выстроены вольно, из хорошего леса на мху, разве что не проконопаченные. В хлеву обычно мелкий скот жил вместе с коровами, чтобы зимой было теплее, но лошадей, если не было самостоятельной конюшни, все же отделяли и каждая из них имела свой денник, отгороженный легкой переборкой или хотя бы жердями. Основной принадлежностью и хлева, и конюшни были ясли для сена – большой решетчатый ящик со скошенной передней стенкой, прибитый к стене. Над яслями устраивался люк в потолке, через который с сеновала сбрасывалось в них сено. И коровы, и, особенно, лошади, весьма разборчивы и требовательны к корму, и невыеденное из яслей плохое сено выбрасывалось хозяйкой или хозяином (за коровой ходила женщина, но лошадь, пока было возможно, обслуживал мужик) под ноги, где, перемешиваясь с животными экскрементами, эти объедья превращались в навоз – ценнейшее удобрение, из-за которого в деревнях преимущественно и держали мелких и непродуктивных коров: ведь молоко в деревне сбывать было некуда, но зато «положишь каку, а вынешь папу» (папушник – мягкий белый хлеб). Вообще продуктивное мясомолочное скотоводство было мало развито в великорусской деревне и, кроме коров, держали по несколько овечек на шерсть и овчины, да реже – свинью; козы были скотиной у слабосильных хозяев-одиночек, преимущественно у бобылок и вдов. 

Амбар представлял собой бревенчатую, каменную или кирпичную капитальную постройку с тесовой или железной крышей, размером примерно 4 на 4 метра. Устанавливался амбар над землей, на больших камнях или на толстых деревянных «стульях», из опасения грызунов. Обычно перед толстыми прочными дверями с крепкими запорами была неширокая площадка с пологим спуском на землю, а над нею был выдвинут верхний полуэтаж, образующий навес: мешки с зерном или мукой могли ставить на эту площадку, где они были прикрыты от дождя, а затем уже ссыпали в амбар. В самом амбаре вдоль стен из толстых досок были выгорожены закрома или сусеки, длинные ящики во всю стену, с наклонной передней стенкой и на невысоких ножках. Сверху они были открыты, а в передней стенке делался внизу небольшой лючок с выдвигавшейся вверх крышкой. Зерно или муку выбирали снизу, подняв крышку, так что слои продукта при выборке перемешивались, а в первую очередь выбиралось то, что было засыпано раньше и лежало давно: ведь зерно и мука могли от долгого хранения прогоркнуть. В сусеки сквозь стену с прорубленными треугольными отверстиями проходили вентиляционные трехгранные трубы из досок. На втором, низеньком полуэтаже амбара, куда вела прочная лестница, хранили различное имущество в сундуках. Амбары ставили, во избежание пожара, поодаль от домов, но на глазах; например, если в деревне был один порядок домов (то есть улица была односторонняя), то амбары стояли напротив домов, через дорогу, иногда отгораживаясь еще и специально посаженным рядом быстрорастущих деревьев, например, тополями. Ведь если сгорит изба, это еще полбеды; полная беда будет, если огненный вихрь нанесет горящие головни на крышу амбара. 

Овин представлял собой двухъярусную постройку для сушки снопов перед молотьбой. Во избежание осыпания зерна хлеба жали или косили и перевозили с поля немного сыроватыми, и чтобы зерно чище вымолачивалось, снопы было необходимо подсушить. Овины строились из бревен, иногда из дикого камня на глиняном растворе. В земляном полу почти во всю площадь овина рыли яму размером примерно 3 на 4 метра и глубиной до двух с половиной метров, с укрепленными бревнами стенами. В ней стояла примитивная печь без дымохода, а иногда просто в одной из стен рылась ниша, в которой разводили обычный костер. Верхний ярус овина, садило или насад, представлял собой рубленный из тонких бревен пол, иногда плотно убитый глиной. Между полом и стенами оставляли пазухи, щели шириной около аршина, для прохода тепла из ямы, в которую опускалась лестница. Над полом ставились решетчатые жердевые колосники (сушильни, цепки, гряды), на которые вниз колосьями сажали слегка распушенные снопы. В передней стене делалось широкое окно – сажальня, для подачи снопов. Крылись овины соломой или тесом, но крыша была со щелями чтобы дым мог выходить свободно. 

Топка овинов была чрезвычайно ответственным делом и представляла для работника определенную опасность. Искры от открытого огня или топившейся по-черному печи могли поджечь высушенные снопы, а выскочить из ямы овина, из-под пола, над которым пылали снопы, было делом почти безнадежным. Поэтому топку овинов обычно поручали старикам, и более опытным, и более осторожным: была хоть какая-то гарантия, что топильщик не задремлет (овины топились ночью) или не сбежит на деревню к девкам на вечерку. Ну, а если сгорит или обгорит в пламени – не так жалко: ведь изработавшиеся старики не представляли в хозяйстве большой ценности, а жестокая борьба за кусок хлеба, за выживание делала деревню жестокой к бесполезным членам семьи. Известно ведь, нет старика – купил бы, есть старик – убил бы. 

Но все же предосторожности помогали плохо. Овины горели в русской деревне постоянно и повсеместно. На Феклу-Заревницу (24 сентября старого стиля), когда начиналась топка овинов, темной осенней ночью, выйдя в поле, можно было заметить в округе несколько зарев: это горели овины. Поэтому их ставили подальше за деревней, чтобы заодно не спалить и всю деревню. Кроме того, опасность усугублялась тем, что в овине обитал овинник – весьма злобная и неуживчивая нежить. Он мог забросить искры в сноп, мог столкнуть человека в огонь. Поэтому без нужды овины не посещали, а перед тем, как затопить овин, спрашивали у овинника позволения. И топили овин только в определенное время: он должен был отдохнуть перед работой. 

Более безопасной и более совершенной, но и более дорогой постройкой для сушки снопов была рига – бревенчатая или каменная постройка, однокамерная, то есть без ямы, высотой около четырех метров, чаше с потолком, с дверями и окном для подачи снопов. Пол настилался над землей на высоте около одного метра. Печь без трубы или со сложной системой дымоходов ставилась на землю. Пол между печью и стенами не настилался. Сбоку устраивались решетчатые колосники из жердей, на которые ставились снопы колосьями вверх. Сушка происходила от тепла, излучаемого печью. Более безопасные и вместительные риги постепенно вытесняли овины, эти были дороже и качество сушки было ниже. Зато нежити в ригах не было и работать здесь было безопаснее. Молотьба хлеба происходила на открытых токах, в клунях или на гумне. Ток представлял собой обширную, плотно убитую и смазанную перед работой жидкой глиной площадку длиной до 15 метров и шириной до 5 метров, в центре слегка приподнятую и полого понижающуюся к краям. На этой площадке в два ряда расстилались, колосьями к центру, предварительно разрезанные снопы. Несколько молотьбитов с цепами шли навстречу друг другу, вымолачивая зерно, которое сметалось затем в кучи после уборки соломы. Проходить цепом снопы следовало 2-3 раза, чтобы чисто вымолотить зерно. После этого при легком ветерке принимались веять зерно, подбрасывая его вверх деревянными лопатами: наиболее тяжелое полноценное зерно падало вниз, более легкое низкокачественное относилось ветром немного в сторону, а еще дальше относилась легкая мякина – охвостье или ухвостье, ложившееся на току узким хвостом, называвшееся также ухоботьем. Для веяния использовали также решета и ночвы, позволявшие зачерпнуть достаточный объем намолоченного зерна. Молотьба цепом была работой непростой, хорошие молотьбиты высоко ценились и самый лучший работник в семье ставился впереди, задавая темп работе. Удар должен быть точным и сильным, било цепа должно было всей своей длиной ложиться на колосья, а не на пустую солому и не концом, иначе работа шла впустую. Молотьбит, взмахнув кругообразно цепом, проворачивал било над головой и с силой опускал его на сноп. У неумелого молотьбита не только значительная часть работы затрачивалась впустую, а удар был слабым, но тяжелое било могло ударить его самого или соседа по голове или плечам, что было уже чревато неприятными последствиями. Недаром во время крестьянских бунтов цепы использовались как оружие, наравне с вилами, косами и топорами, а в средние века даже существовали боевые цепы, с билами, усаженными толстыми железными шипами. 

Кроме цепов, представлявших собой длинный (около полутора метров) деревянный держак с хитроумным образом, через высверленный канал, прикрепленным к нему кожаным ремешком, также деревянным билом длиной в аршин, зерно молотили и кичигами. Это был обрубок ствола березы, расколотый пополам, с кривой толстой веткой, за которую и держали кичигу. Небольшие партии зерна для немедленного употребления для нужд семьи обмолачивали и подручными средствами: хлестали сноп о поставленную стоймя борону, о край бочки, об облучок телеги. Молотили всей семьей включая подростков, приучавшихся к работе, начинали работу на рассвете, еще при звездах. 

При сильном ветре, дожде, снегопаде работать на открытом току, разумеется, было тяжело или невозможно. Поэтому для молотьбы строились и закрытые сооружения. Простыми постройками были клуни. Это была легкая, крытая соломой, обширная постройка в виде крыши, стоявшей на земле; иногда у нее были низенькие бревенчатые стены. В клуне и хранили высушенные снопы, и молотили хлеб цепами на току, прикрытом крышей. Более совершенной, но дорогой хозяйственной постройкой, было гумно, рубленное из бревен, сложенное из дикого камня или глинобитное, соединявшее в себе овин или ригу с током. 

На широких открытых крестьянских дворах или на огородах сзади дворов ставились почти повсеместно пуньки или пуни – маленькие легкие постройки, иногда рубленные, иногда плетневые. Здесь хранилось имущество невесток: сколько в доме было невесток, столько и пунек. В пунях, набитых сеном, спали молодые до рождения первого ребенка, даже зимой, чтобы не стесняться никого в переполненной людьми избе. 

В южных районах страны, примерно начиная с Орловщины, где по притокам Воронежа и Дона занимались коневодством, довольно распространенной хозяйственной постройкой был варок – обширный открытый навес для лошадей. Крылись варки соломой. Чем дальше на юг, в степи, тем чаше встречались кизячники – легкие обширные саманные сараи для кизяка, своеобразного топлива, успешно заменявшего дрова. Жидкий навоз разливали толстым слоем по ровной площадке, обильно перемешивая его ногами с соломой. Затем, когда эта масса высыхала, ее резали лопатами на большие кирпичи и хранили под соломенной крышей в кизячнике. Кизяк хорошо горел, давал много тепла, а легкий дымок от него издавал своеобразный и приятный запах, напоминающий горящую солому. 

Почти повсеместной в России постройкой, особенно в богатых лесом великорусских областях, была баня – чисто русское заведение, практически неизвестное в Западной Европе. Деревенская банька ставилась на задах, поодаль от изб, во избежание пожара, и, по возможности, возле воды – речки, пруда или хотя бы сажалки, искусственного водоема, огромной ямы, наполненной талой и дождевой водой. Это была маленькая, рубленная из тонкого леса постройка, в которой размешалась простейшая печь-каменка без дымохода; еще в начале 50-х годов XX столетия автору приходилось мыться в банях по-черному. Пол каменки устилался толстым слоем крупных гранитных камней-голышей, на которых и разводился огонь. Сверху или с боков к каменке примыкали огромные чугунные колоды, наподобие глубоких корыт, специально отливавшиеся на металлургических заводах для продажи населению. При топке печи, вмещавшие несколько ведер воды, колоды сильно нагревались, но поскольку чугун сравнительно тугоплавок, вода в колодах не кипела, зато и долго не остывала, толстые их стенки долго сохраняли тепло. Рядом в углу ставили большую кадку или бочку с холодной водой. Вдоль передней стены проходила низкая, но широкая лавка, на которую ставили деревянные шайки с водой для мытья и окачивания, а вдоль другой стены, прикрытой от входа каменкой, ставился полок – широкий помост почти под потолком бани, к которому вели одна-две широких ступени, подобных лавкам. Сидя или лежа на полке под потолком, где был наибольший жар, парились березовыми вениками, заготовленными в начале лета, до Троицы, и сохранявшими листья. Веники с облетевшими листьями, голики, были слишком жесткими, могли повредить кожу, и исхлестанные банные веники употреблялись в хозяйстве для подметания полов и подов русских печей, для мытья полов. Кто не выдерживал жара, тот парился на лавках-ступенях, ведших на полок. А жар был таков, что любители его иногда парились в рукавицах и шапке, чтобы не обжечь о веник рук и не ошпарить кожу на голове. Такой высокой температуры в бане достигали, «поддавая» холодную воду из ковша на раскаленные камни каменки. Конечно, лучше было бы поддавать хлебный квас, да еще и настоянный на мяте, но это уж как кому было по карману. Перед тем, как начать париться, мылись на лавке горячей водой с мылом или разведенным, домашнего приготовления щелоком. Любители попариться прямо из парной выскакивали на улицу, зимой бросаясь в сугроб снега, а летом – в холодную воду. В результате поры хорошо промытого тела полностью раскрывались, тело начинало дышать всей поверхностью. Хорошие бани имели еще и капитальный, срубленный вместе с баней предбанник, где раздевались, отдыхали и остывали после пара, попивая квас или домашнее пиво, одевались, чтобы идти домой. Считалось, что после бани с хорошим паром желательно было еще и прогреться изнутри чайком, выпивая из кипящего самовара десяток-другой чашек. Хороший пар очень ценился, и после бани поздравляли друг друга, говоря: «С легким паром». Для этого, если возможно, и поддавали на каменку вместо воды хлебный квас: пар от него, действительно, легкий, значительно мягче и давал приятный аромат. 

Парная баня была жизненно необходима для русского крестьянства с его сверхтяжелой и спешной, грязной работой. Иначе тело с закрытыми салом порами быстро утомлялось. Европейцев же издревле поражал этот «варварский» обычай, почти ритуал, каждую субботу истязать себя в парной бане. Сами-то цивилизованные европейцы изредка плескались в чанах с тепловатой водой, среди смытой с тела грязи. На деле же русское крестьянство, ходившее в растоптанных лаптях с сопревшими онучами, в грубых домотканых зипунах, почти в лохмотьях, было намного чистоплотнее европейцев.

В бане не только мылись. Здесь, в жаркой влажной атмосфере, бабки-костоправки вправляли вывихи, излечивали растяжения мышц и сухожилий и зашемления. Здесь же рожали русские крестьянки, омываясь сами и омывая младенца после родов. Кроме того, при необходимости в бане проводились и работы по распариванию древесины для гнутья дуг, санных полозьев, обручей и колесных ободьев. Правда, в этом случае мыться рекомендовалось уже не в бане, а дома в печи: использование бани не по прямому назначению таило опасность. 

Дело в том, что в бане обитала еще одна нежить – банник или баенник. А это была нежить довольно злобная, неуживчивая и опасная. И банники крайне не любили, если баню использовали для производства работ. Банник мог припомнить это, подбросив мывшемуся обмылок под ноги, столкнув с полка или ошпарив горячей водой. Вообще из-за него баня считалась опасным местом и ночью, да особенно в одиночку, здесь никто не появлялся, разве что уж самый отчаянный бродяга, не боявшийся ни Бога, ни черта и не веривший ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, осмеливался переночевать в теплой бане зимой. Не рекомендовалось оставлять в бане без присмотра и роженицу, особенно если учесть, что рожавшая женщина считалась нечистой и перед родами снимала с себя крест. Нежить могла подменить ребенка своим отпрыском. Надо сказать, что дети нежити отличались капризностью и злобой, были хилыми и болезненными, с тощеньким тельцем и большой головой, и рано или поздно умирали или убегали в лес. 

Чтобы задобрить банника, соблюдались некоторые правила. Люди мылись в бане в три очереди: сначала мужчины использовали самый лучший, свежий пар, за ними шли женщины, потом прочие домочадцы. Четвертая очередь неукоснительно принадлежала баннику, который приглашал попариться всю обитавшую поблизости нежить. Для этого в бане непременно оставляли горячую и холодную воду, обмылок, мочалку, а веник, пока не истреплется, вообще не выносили из бани. 

В то же время баня была наилучшим местом для гаданий, особенно на Святках. Самые отчаянные девушки, собравшись гурьбой, отправлялись сюда гадать на женихов. Задрав юбки, кто побоязливее, совали в банное окно, а кто побойчее – в дверь голый зад. Если банник проведет по нему своими железными когтями, девушка выйдет замуж в этом году, но жить будет бедно, голодно и холодно, и муж будет бить ее; если банник погладит ее мягкой, поросшей шерстью лапой, – и замуж выйдет, и жить будет хорошо, и муж будет любить. Ну, а если он ее не тронет – оставаться ей этот год в девках. Предприимчивые парни, узнав, что девки собираются гадать, забирались заранее в баню, запасшись вилами. Можно было гадать точно таким же образом и в овине: овинник точно так же знал будущее, как и вообще вся нежить. 

Видимо, следует объяснить, откуда набралось столько нежити вокруг крестьянина. Когда Сатана в своей гордыне восстал против Бога, в битве с архангелами он был сброшен вместе со своим воинством с небес и провалился сквозь землю, в преисподнюю, сломав себе при этом ногу. Поэтому все черти прихрамывают. Но часть нечисти застряла на земле, там, куда упала: в лесу (лешие), в болотах (болотники, а некоторые говорят еще, что и кикиморы болотные), в поле (полевички и межевички), в воде (водяные), в овинах (овинники), в банях (банники), во дворах (дворовые), в домах (домовые). Немытики, которые оказались поблизости от людей, постепенно привыкли к ним и даже исправились нравом: ближе всех живший к человеку домовой оказался и самым добродушным, с дворовым тоже можно было ладить, можно было договориться даже с жившими на отшибе овинниками и банниками. Правда, леший, оказавшийся далеко от человека, большую часть года все же был не так опасен, и только на Егория Осеннего (26 ноября старого стиля) в лес ходить нельзя было ни под каким видом: перед тем, как провалиться на зиму под землю, леший становился просто невменяемым. Да оно и понятно, кому же это понравится – из зеленого привольного леса да в преисподнюю. В остальное же время года это был просто большой шалопай и почти безобидный хулиган; отчаянный любитель карточной игры (вся нежить чрезвычайно азартна), он мог в пух и прах проиграться и тогда перегонял все зверье из своего леса к выигравшему соседу, так что охотнику уже нечего было делать в лесу. Любил леший петь без слов в лесу, свистеть оглушительно, неожиданно пугая жадных до ягод и грибов баб, любил покружить по лесу на одном месте неопытного человека. Опытные-то знали, как с этим справиться: нужно только переобуть правый лапоть на левую ногу и левый на правую, вывернуть наизнанку зипун или армяк и шапку, поменять рукавицы с рук – и дело сделано. Леший мог стать и меньше самой маленькой травки, и вырасти с самое высокое дерево, но обычно он показывался людям под видом обыкновенного мужика, только волосы у него были зачесаны на одну сторону, чтобы скрыть карнаухость. В общем-то привыкшая к людям нежить даже не исполняла своего главного назначения: вводить людей I в соблазн и грех, чтобы овладеть их душой, чем и занимались те черти, которые оказались в преисподней и время от времени выходили в мир (для этого им выдавались деньги из кошеля Иуды, сидевшего в аду на коленях у Сатаны). 

Теперь нужно рассказать о планировке русской деревни. В великорусских областях деревня, как правило, выстраивалась в определенном порядке вдоль улицы, лицом к ней, а огороды сбегали к речке, озеру или оврагу, около которых и старались поставить деревню. Небольшие деревни строились в один «порядок» и тогда по другой стороне улицы ставились амбары. Деревни побольше ставились в два порядка, образуя два ряда домов вдоль улицы. Между домами или группами домов устраивались широкие проулки, прогоны, обычно не застраивавшиеся. Крошечные поселения в одно-два хозяйства назывались хуторами, а на Урале и в Сибири – заимками. Маленькие деревушки, отпочковавшиеся от больших, назывались выселками; например, помещик мог выселить на выселки, на неудобное и необжитое место строптивых крестьян. Помещичья деревня, в которой не было церкви, называлась сельцом. Огромная деревня в десятки, а то и сотни домов, образующих несколько параллельных улиц с проулками между ними, в которой была церковь, называлась уже селом. 

В деревне никаких общественных заведений не было, если не считать таковым какой-нибудь тихий проулок, где на траве-мураве, на груде бревен устраивала сельская молодежь вечерние гулянья-«токовища» и где до поздней ночи звенели песни и смех и слышался топот от плясок. Зимой для этих вечёрок нанимали в складчину избу у какой-нибудь старухи бобылки или вдовы, разбитной бездетной солдатки. Сюда девушки, а то и молодухи, еще не родившие детей, собирались с прялками и швейками якобы для работы, но приходили парни с немудренным угощением (каленые орехи, дешевые пряники-жамки) и прялки откладывались в сторону. 

Овины, клуни, гумна, риги выносились далеко за деревню, где около них выкладывались одонья необмолоченного хлеба. Сама же деревня обносилась околицей, примитивными пряслами из жердей, а в концах улицы на вереях устраивались такие же жердяные ворота, постоянно закрывавшиеся. Это делалось для того, чтобы скотина, ходившая по улицам, не могла выйти за пределы деревни и потравить посевы. За околицей, вблизи деревни, находилась и толока, выгон для пастьбы скота. 

Большие села, в отличие от деревни, имели центральную площадь, на которой располагались церковь, волостное правление, кабак, лавка или даже несколько лавочек для торговли необходимым для крестьян мелким товаром и простыми деревенскими лакомствами. Возле церкви, примыкая к ней, находилась «поповка», выделенная государством, помещиком или самим селом земля под усадьбами церковного причта: священника, дьякона и дьячков. Возле церкви обыкновенно было и сельское кладбище: возле стен храма хоронили духовенство и прихожан побогаче и поуважаемей, остальным рыли могилы поодаль. Заросшее деревьями и кустами сирени кладбище окапывалось рвом с валом или обносилось изгородью, чтобы сюда не забредал скот. 

Необходимейшей принадлежностью деревни были колодцы, своеобразные общественные центры. Один колодец мог быть на всю небольшую деревню, или на несколько усадеб, иногда же наиболее рачительные хозяева рыли колодец у себя на огороде, но, как правило, на краю его, выгораживая колодец таким образом, чтобы к нему был доступ с улицы и за водой могли приходить соседи. Рыли колодцы специалисты-колодезники, артелями ходившие по деревням. Проблема была не столько в том, чтобы вырыть сам колодец и укрепить его деревянным, лучше всего дубовым срубом, сколько в том, чтобы найти водяную жилу. Старший в артели, обычно старик или пожилой мужик, искал воду с помощью специальной рогатки, лозины, очищенной от коры и разделявшейся на две равные веточки. Лозу легко зажимали в ладони и, держа ее параллельно земле, ходили туда-сюда по улице, ожидая, когда, под влиянием тока воды, она повернется. Сейчас лозу с успехом заменяют две изогнутых под прямым углом проволоки. Нужно подчеркнуть, что поворачивается лоза или проволоки в руках не у всякого человека, что и было неоднократно проверено автором этих строк, которому самому пришлось искать место для колодца. 

Кроме того, поздно вечером смотрели, где гуще садится роса, где раньше всего и гуще начинает оседать туман. Да, наконец, для чего-то же есть и интуиция искушенного человека... 

Над неглубоким колодцем устраивался журавль. Возле колодца, на некотором удалении, в землю глубоко врывался столб с рассошиной на конце, и в рассошине на шарнире ходила прочная неравноплечая жердь. На коротком ее конце закреплялся массивный груз, например, обрубок бревна, на другом с помощью крюка цепляли длинный шест. Женщина цепляла ведро за шест и опускала его в колодец, а затем легко поднимала полное ведро, уравновешенное грузом на конце журавля. Для глубоких колодцев журавль не годился: слишком длинный должен быть шест и слишком высокий столб. Здесь устраивался на двух столбах ворот из короткого бревна, на конце которого крестообразно закреплялись две крепкие палки-ручки или даже делалось деревянное колесо со спицами. На ворот наматывалась цепь, на конце которой висела окованная полосовым железом бадья, ведра на два – два с половиной. Качнуть поднятую бадью, чтобы она стала на край колодезного сруба, одновременно слегка отпустив цепь, не так просто: автор в детстве чуть не лишился руки, упустив в колодец тяжеленную бадью. Воду берегли от загрязнения, поэтому обычно над колодцами с хорошей водой устраивалась сень, навес на столбах, либо же колодец закрывался крышкой. К колодцам по воду собирались женщины, надолго задерживавшиеся здесь. Это было что-то вроде женского клуба: здесь делились новостями, судачили о мужьях, перемывали косточки товаркам. Колодец был чтимым местом: во-первых, сюда могла забраться еще одна нежить, также называвшаяся колодезником, либо водяной, который мог утащить неосторожную женщину в колодец; во-вторых, по состоянию воды в колодце осенью судили о погоде на зиму: если вода волновалась, зима будет ведренной, метельной. В-третьих, колодцы посвящались чисто народной святой, Параскеве-Грязнухе, которую иногда путают с Параскевой-Пятницей. Имея в виду все это, сень над колодцем иногда увенчивали крестом. Ходили по воду и на родник куда-либо за деревню, на реку. Конечно, из дальнего родника воду носили только для питья. Родники сообща благоустраивали: расчищали, ставили невысокий сруб, нередко с сенью над ним, устраивали деревянную трубу, из которой текла вода. Родники непременно посвящались Параскеве, и на деревья вокруг них женщины вешали полотенца, рубашки или просто кусочки холста. 

Если возле деревни был водоем – река, пруд, озеро или большая сажалка, на ней устраивали мостки-лавы, с которых женщины набирали воду для огородов, полоскали белье. Это также был своеобразный клуб, куда собирались не только женщины, но летом, в перерыве между сельскохозяйственными работами могли посидеть и мужчины. Возле лав, ныряя с них, купались ребятишки. Взрослые в русской деревне не купались это было пустое дело, да и как купаться, если у мужиков под портками и у баб и девок под рубахами ничего не было. Разве только в сенокос, когда метали стога, в самую жару могли окунуться куда-либо в воду, если она была поблизости, чтобы смыть пот и прилипшую к потному телу сенную труху. 

В целом деревня, огороженная пряслами, знавшая только свои поля, жила замкнуто, устоявшейся, подчинявшейся определенному порядку жизнью, и, хорошо зная организацию жизни одной деревни, можно было понять жизнь и других. Правда, такова была организация жизни коренной великорусской деревни. Зачастую иной была планировка северных и южных, степных деревень. Собственно, никакой планировки здесь могло и не быть. Дворы были разбросаны по большой площади, кому как нравилось, ставились возле извивающихся речек или оврагов, которых так много в степи и представляли собой скопище небольших хуторков. Но все хозяйственные постройки, очерченные выше, были и здесь непременной принадлежностью русского пейзажа. 

Как уже говорилось, несколько иначе выглядело русское село. Что собой представляла русская сельская церковь, все более или менее хорошо знают. А вот о лавках, кабаках или волостном правлении несколько слов сказать не мешает. 

Обычно это были далеко не новые, иногда просто ветхие избы, выморочные или арендованные у какого-нибудь бобыля, либо же принадлежали они самому владельцу лавки или кабака. 

В кабаке было одно общее помещение с двумя-тремя шаткими столами и лавками вдоль стен и прилавок с полками за ним, где были расставлены штофы, полуштофы и шкалики. За стойкой стоял сам кабатчик или его жена, подававшие посетителям дешевую водку и такую же закуску. Вот описание такого кабака: «Кабачок помещался в старой, покачнувшейся на бок, маленькой, полусгнившей избушке, каких не найти и у самого бедного крестьянина. Все помещение кабачка восемь аршин в длину и столько же в ширину. Большая часть этого пространства занята печью, конуркой хозяев, стойкой, полками, на которых расставлена посуда, бутыли очищенной, бальзама – напитка приятного и полезного – и всякая дрянь. Для посетителей остается пространство в 4 аршина длиной и 3 шириной, в котором скамейки около стен и столик. В кабачке грязно, темно, накурено махоркой, холодно, тесно и всегда полно – по пословице: «не красна изба углами, а красна пирогами»... Пироги, как и во всяком кабаке, известно какие: вино, простое вино, зелено вино, акцизное вино неузаконенной крепости, даже не вино, а водка «сладко-горькая», как гласит ярлык, наклеенный на бочке, сельди-ратники, баранки, пряники, конфеты по 20 копеек за фунт» (107, с. 218). Если у постоянного клиента не было денег на косушку, кабатчик мог взять в залог кушак, шапку или рукавицы, зная, что они непременно будут выкуплены: распояской и без шапки ни один сколько-нибудь уважающий себя мужик на улицу не показывался. Над кабаком прибивалась для сведения неграмотных еловая ветвь или небольшая елочка, отчего на деревенском жаргоне кабак именовался Иваном Елкиным. Когда в 90-х гг. ХК в. была введена государственная винная монополия, над кабаком стали помешать государственного двуглавого орла, а кабак, как и продававшаяся в нем водка узаконенной крепости, стал называться монополькой. На богатых кабаках могла быть даже вывеска: «Распивочно и на вынос». То же было и в деревенской лавочке, за исключением столов. Зато ассортимент был намного богаче: деготь и смола в лагунах, веревки, топоры и серпы, дешевая мануфактура, ленты, иголки и булавки, спички и керосин, соль, мокрый чернослив и изюм, баранки, дешевые деревенские пряники-жамки из серой муки на патоке, скатанные и приплюснутые в руках, слипшиеся леденцы, та же ржавая селедка, каленые лесные, а то и волошские (грецкие) орехи со свищами. Не торговали деревенские лавки только печеным хлебом и овощами, но серая мука в неурожайные годы могла также оказаться в разнообразном и дешевом ассортименте деревенской лавочки. 

Доходы и от лавки, и от кабака были небольшие, поскольку товар был самый дешевый, по карману и скромным потребностям покупателя, но за большим и не гнались: даже рубль в жившей полунатуральной жизнью деревне представлял ценность и доход в несколько копеек на рубль представлялся вполне достойным. Впрочем, и кабатчики, и лавочники обычно, кроме прямой торговли занимались и скупкой у соседей и перепродажей маклакам (шибаям, прасолам) – скупщикам кож, льна, пеньки, пряжи и холстов, меда, – всего, что производила деревня и что хозяину самому не с руки было везти на рынок: стоило ли тратить день, бить телегу и лошадь, чтобы выручить рублишко-другой, тем более, что был риск оставить этот рубль в городском кабаке. Такой мелкий скупщик представлялся благодетелем, «выручал» соседа, выгадывая на этом какие-нибудь 20-30 копеек. Сгоношив несколько десятков рублей, он начинал заниматься мелким ростовщичеством, распуская в долги по 3-5 рублей и получая с должников все те же кожи, лен, пеньку, мед, холсты. Это в русской деревне испокон веку называлось кулачеством и не одобрялось ни крестьянами, нуждавшимися в мелком дешевом кредите, о котором много говорили в верхах, да так и не договорились, ни обществом в лице прессы, ни самим правительством. Русские законы прямо запрещали скупку хлеба за долги и преследовали ее. Впрочем, хорошо известно, что в России суровость законов всегда смягчалась их повсеместным неисполнением. И такой разжившийся деньжонками кулачок постепенно начинал уже снабжать сотней-другой рублей помещиков в острый момент уплаты процентов в кредитные учреждения за заложенные имения, покупая прямо на корню и овсеи, и ржицу, и пашаничку. А там, глядишь, уже и именьице переходило в руки такого «благодетеля»: казенные кредитные учреждения не слишком настойчиво преследовали помещиков за неуплату процентов, зато уж добродушный и говорливый соседушко точно мог уловить момент, когда с барина можно содрать последнюю рубашку. В таких имениях леса, старинные родовые парки и сады шли на сруб, обветшалые дедовские хоромы продавались на дрова, а земля клочками сдавалась в аренду окрестным мужичкам опять-таки с уплатой овсецом и ржицей. 

Так что кулаком в России издавна считался не крепкий хозяин-мужик, у которого было 5-6 взрослых здоровых сыновей-работников, надельной земли на мужские души десятин 15, пяток лошадей, такое же количество коров, а если и снималась земля в аренду и нанимались поденные или постоянные работники, так это хозяйство опять-таки производило национальное богатство – хлеб и лен. Кулаком был трутень, который ничего не производил, но опутав сетью долгов целую округу, зажимал ее в кулак и пил из нее все соки – и из беднейшего мужика, и из незадачливого помещика. А всего имущества у него было – снятая в аренду обветшавшая избенка с кабачком или лавочкой. 

Пожалуй, следует сказать и еще об одном русском деревенском общественном центре, правда, находившемся не в деревне и не в селе – о мельнице. Мельница в сельской местности была непременной принадлежностью: ведь муку сюда на продажу никто не вез, потому что купить ее было не на что. Мельница обслуживала целую округу, несколько деревень, сел, помещичьих имений. Стояла она где-нибудь на отшибе, хотя и недалеко от деревни, на запруженной речке или на бугре, вокруг которого поблизости не было леса. Плотины на сельских водяных мельницах были обычно дрянные, навозные, низкие, напор воды был невелик и на всю зиму воды не хватало. Имели такие мельницы один-два постава, то есть пары жерновов, да хорошо еще, если крупорушку. Мельник был или владелец такой небольшой мельницы, или арендатор, или наемный работник, если мельница принадлежала помещику, или помещичий крепостной. Жил он с семьей на мельнице, что считалось делом опасным для жизни, а мельников считали знавшимися с нечистой силой. Ведь стоявшая вдали от жилья мельница была прекрасным обиталищем для всякой нежити, а водяная мельница к тому же стояла прямо над омутом, где обитал чуть ли не под ее полом водяной. И сами мельники отнюдь не стремились развеять такие подозрения, а, напротив, укрепляли их, поскольку это придавало им веса и обиженный помольщик опасался спорить с мельником. Люди все это были хитроватые, себе на уме, и действительно, знающие – но не методы вызова нечистой силы, а устройство мельницы и ее регулировку. 

Деревенская мельница была абсолютно проста по устройству, и в этой-то простоте заключалась вся хитрость: мельница строилась на глазок, и глазок этот должен быть – смотрок. Вода из открытых с помощью длинного бревна-рычага шлюзов поступала в кауз или хауз, огромный бревенчатый ларь, в котором было установлено огромное деревянное водяное колесо. Колеса были водобойные, если плотина была совсем низенькая, и вода била в лопасти снизу, или наливные, если вода стояла высоко и можно было пустить ее сверху. Колесо было насажено на мощный дубовый вал, заканчивавшийся дубовой же шестерней. Зубья шестерни упирались в цевки (невысокие дубовые колышки) большого горизонтального колеса, в обод которого и были вдолблены вертикально. Колесо это сидело на вертикальном дубовом валу, упиравшемся нижним концом в чугунный подпятник и проходившем вверху через оба жернова. Нижний жернов, лежень, лежал на прочном полу мельницы и был неподвижным, а верхний жернов вращался валом с помощью насаженной на него железной вилки-порхлицы. Вся хитрость заключалась именно в том, чтобы без всяких расчетов сообразить шаг дубовой шестерни, чтобы ее зубья совпадали с цевками. Впрочем, иные мельники могли еще и насечь жернова. Лежень был слегка коническим, а бегун немного как бы вогнутым, соответственно этому конусу. Жернова в России производились крестьянами, в наделах которых или поблизости от них были залежи особого жернового камня. Высекались цельные огромные жернова, но делались и сборные, из секторов и сегментов, схваченных толстым полосовым железом. На поверхности обоих жерновов высекались неглубокие бороздки, составлявшие сложную сеть. Поскольку жернова довольно быстро снашивались, мельник должен был уметь вновь насечь их: не везти же громоздкие жернова к мастерам и не выбрасывать же эту самую дорогую на мельнице деталь. Над бегуном висел качающийся дощатый ковш, в который работник-подсыпка ссыпал зерно из мешков. Ковш этот постоянно дрожал, подталкиваемый системой рычагов, соприкасавшихся с горизонтальным валом. Хитрость заключалась еще и в том, чтобы сначала ободрать зерно от кожицы, получив отруби, а затем уже размолоть его в муку требуемого размера. Для этого верхний жернов то немного приподнимался на особые зарубки на валу, то опускался. И все это – рассчитать шестерню, поставить цевки, насечь жернова, установить их нужным образом, устроить ковшик – должен был уметь мельник. Должен был он обладать еще одним умением, о котором скажем чуть ниже. 

Зерно из ковшика (это он только так назывался, а вмешал добрый пятерик – пятипудовый мешок) ссыпалось в отверстие в центре бегуна, попадало под него и затем, уже в виде муки, благодаря действию центробежной силы, горячее, высыпалось в лубяную обечайку, окружавшую постав. Отсюда по длинному холщовому рукаву оно ссыпалось в мешок помольщика. Мы сегодня знаем только два сорта муки – высший и первый. А когда-то мололи десятки сортов муки: самую наилучшую крупчатку, обдирную, пеклеванную, подрукавную, ситную, решетную, межеумок и так далее. Мельник должен был знать все эти сорта и, соответственно, наладить постав. А главное, он должен был уметь заговорить зубы помольщику, улестить его, а тем временем отвести поток муки в какой-то укромный уголок, отсыпать ее себе. Вот тут и требовался мельнику его авторитет близкого приятеля нечистой силы: кто же будет спорить с таким, даже если заметит недостачу муки, а это было непросто: объем зерна и муки не совпадают. За счет этого и богатели мельники. 

Кроме того, мельники занимались обычно еще одним противозаконным делом – корчемством, то есть незаконной торговлей водкой. Впрочем, это могло быть делом и законным: достаточно было поставить кабак на узаконенном расстоянии от мельницы. Хитроумные чиновники так пытались препятствовать пропиванию крестьянами помола: если, дескать, кабак, будет в 100 саженях, то крестьяне трезвыми уедут с мельницы. Эко дело – пройти 100 саженей, если праздник. 

А первый помол, действительно, был праздником. Ведь в центральных великорусских губерниях свой хлеб проедали нередко уже к Васильеву дню, то есть к Новому году, а иные уже с Покрова начинали посматривать, не коротки ли хлебы. А покупной хлебушек дорого дается и уже не вволю едят его. Летом же мужик сидел на всяком подножном корму: на щавеле со снытью, на скудных грибах-колосовиках, с нетерпением ожидая нови. Еще полусырую вез он рожь на мельницу, а иной раз и варил «зеленую» кашу из незрелых зерен. И новину, свежий хлеб нового урожая, никак нельзя было не отметить косушкой. А мельники с удовольствием предоставляли помольщикам такую возможность, приторговывая втридорога водкой прямо на мельницах. А то еще заводи кабак да покупай патент, да плати акцизные сборы... 

Мельники были большие хитрованы и свою выгоду не упускали. Но на всякого мудреца бывает довольно простоты. Ведь мельник был все тем же крестьянином и верил в тех же леших, домовых и водяных. А водяной был нежитью крайне опасной. Это не дворовой и даже не банник с овинником. Водяной мог прорвать плотину и упустить воду, мог изломать водяное колесо (он очень любил крутиться на нем), наконец, мог утопить: наклонишься к воде, он цап за руку – и поминай, как звали. Поэтому при постройке мельницы под ее порог зарывали живого черного петуха и конский череп, а хорошо было бы регулярно топить в мельничном бучиле лошадь – чужую, конечно, краденую, а не свою. Больно уж охоч был водяной до лошадей, а за неимением их разъезжал по своим владениям на тройке сомов. Поэтому, кстати, сомов и неохотно ловили и тем более неохотно ели в русской деревне: во-первых, водяного скотинка, а во-вторых, подкармливает водяной своих рысаков мертвечиной, сосут они утопленников, а то и сами зазевавшегося малолетнего купальщика за ногу утащить могут. А кроме водяного, поблизости от мельницы, на лугах, в Троицу появляются русалки. Водят они хороводы, качаются на ветвях деревьев над водой, заманивают неосторожных мужчин своим смехом и песнями. Вообще-то русалки не слишком опасны, но понравившегося им парня могут защекотать до смерти. Русалки – хоть нечисть, но не нежить. Это утонувшие девушки, а, особенно, проклятые родителями и утопившиеся. 

Но все же наше повествование посвящено строительству, а мы еще не закончили рассказ о мельницах. Излишки воды с плотины поступали в вешняк – огромное корыто из бревен или толстых досок, установленное на мощных столбах ниже плотины. Вешняк постепенно понижался от плотины к воде, чтобы поток вешних вод не был излишне быстрым и чтобы вода падала в бучило с небольшой высоты и подальше от плотины. Иначе она могла вымыть дно из-под самой плотины и мельницы и те обрушатся в воду. Все же поток воды с мельничного колеса и вешняка вымывал глубокий омут, бучило, где постоянно и проживал водяной. Здесь хорошо было ловить рыбу: сама мельница изнутри была густо покрыта мучной пылью. Вот поднимет мельник створы плотины, заплещется вода в каузе, заскрипит, заворочается огромное колесо, ровно и низко загудят жернова, всей своей огромной тяжестью сотрясая утлую мельницу, посыплется сквозь щели в полу и с бревенчатых стен мучная пыль, отруби, а то и зерно-другое провалится – и закипит мелкая рыбешка в основании бучила, а там, глядишь, неторопливые головли, как поленья, всплывут из прохладной глубины, и щука стрелой метнется за сверкающей серебром уклейкой или плотичкой. Так что мельники под рукой еще и рыбной ловлей промышляли, а потому им следовало жить в дружбе с водяным, чтобы сети не порвал. Впрочем, рыбная ловля была делом ненадежным: горячий картежник, водяной, проигравшись, всю рыбу до последнего ерша мог перегнать в соседний пруд, удачливому сопернику. 

Кроме мукомольного постава, на сельской мельнице необходима была и крупорушка. Здесь вращался только один жернов на горизонтальной оси, установленный в особом большом ящике. Жернов этот обдирал с зерна шелуху и, если было нужно, дробил его на мелкие части, отчего получали сечку, ячную крупу, гречневую ядрицу и продел и саму манку из чистой пшеницы, чтобы детей кормить. Могли на мельнице приводимыми в действие водой тяжелыми деревянными пестами толочь в муку поджаренный овес, получая толокно – один из излюбленных в крестьянской России продуктов. Мы говорили о водяной мельнице. Что касается мельниц ветряных, то механизм их был устроен точно таким же образом, как и у водяных, только первичный горизонтальный вал приводился в действие четырьмя огромными дощатыми крыльями, которые вращал ветер. 

Чтобы уловить ветер, крылья следовало установить точно против его потока. Для этого либо поворачивали одну лишь верхнюю часть мельницы с крыльями и горизонтальным валом (тогда утверждалась верхняя часть мельницы на мощнейшем вертикальном столбе, подкрепленном снизу срубом), либо же поворачивали всю мельницу. Для поворота в задней части спускалось вниз довольно толстое и очень длинное бревно, к которому либо припрягалась лошадь помольщика, либо сами мужики поднимали его и поворачивали мельницу. 

Что же касается огромных городских паровых мельниц, появившихся в конце ХК в. и моловших десятки номеров муки (размер зерна здесь исчислялся номерами), то это уже другая область, которой мы касаться не будем. А что до мельниц деревенских, то, как мы видели, здесь все было устроено чрезвычайно рационально, просто и дешево, как просто, рационально и дешево жила вся русская деревня. 

И еще об одном деревенском производственном помещении, также бывшем подобием мужского клуба, следует рассказать, – о кузнице. 

Кузница в деревне была настоятельной необходимостью. Лошадь подковать, серп назубрить, сварить лопнувшую косу, натянуть железные шины на тележные колеса или вварить тележный шкворень, починить «музыку» у сундучного замка, наковать гвоздей для вновь строящейся избы, выковать топор или даже безмен или коромысловые весы, сковать рыболовный крючок или острогу, сошник или полицу для сохи, обить укладку фигурными полосами и бляхами, подковать лошадь или сковать для нее удила, отремонтировать древнее дедовское ружье или починить телегу – на все руки был деревенский кузнец, вплоть до того, что мог зубы рвать. Были кузнецы-замочники, булавочники, удники, гвоздочники, серповики-косники, секирники и ножовщики, но деревенский кузнец был универсалом. А сама кузница, стоявшая на окраине деревни, поодаль от изб, представляла собой просто небольшой сарайчик с крышей, толсто заваленной землею, с земляным полом и с грудой железного хлама в зарослях бурьяна за кузницей. Перед двустворчатыми дверями стоит станок для ковки лошадей: четыре мощных, глубоко вкопанных в землю столба с крышей над ними; на уровне конских боков и груди в столбах продолблены пазы и в них продеты прочные брусья. В самой кузне простенький кирпичный горн, даже без вытяжного зонта над ним, как в хорошей городской кузнице, небольшие мехи и наковальня на претолстенном дубовом чурбане, глубоко вкопанном в землю. В одном углу кадка с водой для закалки или охлаждения поковок, в другом – несколько мешков с древесным углем, в третьем – опять же железный хлам, в четвертом – кузнечный инструмент: ручник, кувалды разного размера, клещи разной конфигурации, зубила, рашпиль, несколько терпугов (напильников), шперак для мелких поковок и прочее мелкое имущество, в котором может разобраться только сам кузнец. 

В одиночку кузнец не работал. В помощь ему нужен был и «поддувало», качавший мехи, и молотобоец, а то и два. Впрочем, можно было обойтись и без молотобойца, если заказов было мало и они были мелкие. Кузнец без молотобойца все же недаром назывался безруким: в одиночку работать трудно. i Если кузнецу помогал один молотобоец, такого звали одноруким, а если два – двуруким. Мастер-кузнец сам не ковал, он только руководил ковкой и начисто отделывал поковку. Орудовал он ручником, довольно тяжелым молотком, в другой руке держа клеши с раскаленным добела металлом и поворачивая поковку так и этак. Несколькими дробными мелкими ударами ручника по наковальне кузнец подавал сигнал к работе, ударами ручника по раскаленному железу он показывал, сколько раз нужно ударить, с какой силой и в каком направлении, чтобы поковка получала нужную форму. Ручник, положенный на наковальню, означал окончание работы. А полуголый, закрывшийся длинным кожаным фартуком молотобоец с хаканьем бил с маху тяжелой кувалдой туда, куда указывал кузней. 

Горн представлял собой кирпичную тумбу, накрытую толстой чугунной плитой с большим прямоугольным углублением в ней. В этом углублении пылала груда древесного угля с постепенно раскалявшимся куском металла на нем. В дне этого углубления и в самой тумбе проделаны каналы, через которые в горн из мехов подается воздух. От него добела разгораются и угли, и металл. Мехи (их всегда пара, почему и употребляется множественное число) представляют собой две больших миндалевидных пластины из толстых досок, схваченных железными полосами. Между пластинами – толстая кожа, заделанная в складку и охватывающая пластины по всему периметру. Там, где пластины сужаются, мехи открываются узеньким соплом, а к широким концам пластин прикреплены толстые проволочные тяги, поднимающиеся к крыше кузницы и через рычаги соединенные с ножной педалью или ручной тягой – кому как покажется удобнее. Попеременно раскрывая тягами мехи, подручный набирает в них воздух, а закрывая – с силой вытесняет их в сопла, направленные в каналы горна. 

Массивная наковальня четырьмя лапами крепилась на толстых винтах к стулу. Наковальни были однорогие и двурогие, но могли быть и простенькие безрогие наковальни. У универсальной однорогой наковальни с одной стороны был конический рог, с другой – широкий плоский хвост. В наличнике, рабочей плоскости наковальни, были глубокие круглые и прямоугольные отверстия – для пробивки отверстий в поковках и для установки шперака, маленькой однорогой наковаленки для мелких поковок. Большие кузнечные клещи были с несколькими видами губок для плотного схватывания то круглого, то плоского, то квадратного, то треугольного металла. Кроме того, у хорошего кузнеца было множество разного вспомогательного инструмента, иногда придуманного и изготовленного самим хозяином кузницы. 

Одной из самых распространенных кузнечных работ была ковка лошадей. Правда, крестьянские лошади, работавшие на мягкой пашне, могли обойтись и без подков. Но уже для поездок куда-либо по накатанному тракту, а то и по мощеному булыжником шоссе подковывать лошадей было необходимо. Иначе при ударах о твердую поверхность конские копыта разбиваются и трескаются, в трещинки попадает грязь и сырость, начинается мокрец и лошадь в лучшем случае надолго становится нетрудоспособной, а если мокрец вовремя не залечить, то может и погибнуть. 

Ковка лошадей непосвященным кажется чудовищной: ведь в копыто живой лошади загоняются молотком десяток гвоздей. На самом деле у умелого кузнеца лошадь не испытывает не только никакой боли, но и неудобства: при ковке он зажимал поднятое копыто между колен, иной раз даже не вводя лошадь в станок, а только коротко привязывая ее недоуздком, так что боль, причиненная лошади, немедленно сказалась бы на кузнеце самым решительным образом. Наружный покров копыта подобен человеческому ногтю, а ногти мы стрижем без всяких болевых ощущений. 

Лошадь заводилась в станок и закрывалась со всех сторон брусьями. Предварительно изготовленную подкову кузнец примерял к копыту и, разогрев ее, подгонял по форме и размеру копыта. Затем срезались толстым ножом излишки рогового вещества и толстой ороговевшей кожи. Вновь нагрев подкову, кузнец прикладывал ее к копыту, так что обгорали несрезанные части кожи и рогового покрова, которые затем снимались грубым рашпилем. Подогнав подкову, кузнец прикладывал ее к копыту и точными ударами молотка прогонял через отверстия в подкове и роговой венчик копыта ухнали, плоские подковные гвозди в виде узенького треугольничка; широким концом ухналь входил в гвоздевую дорожку на подкове, а острый конец загибался молотком на копыте. Конечно, разные бывают лошади, и спокойные, и нервные, разные бывали и кузнецы. Неумелый кузнец мог и «заковать» лошадь, прогнав ухналь через мягкие ткани копыта, отчего лошадь немедленно начинала хромать и ее требовалось перековывать. Он мог и плохо подогнать подкову, так что лошадь начинала «засекаться», разбивая себе соседнюю ногу выступающим краем подковы, или неплотно подогнанная и прибитая подкова хлябала и разбивала копыто. Кузнецы были спокойными и сдержанными людьми, иногда даже несколько медлительными, физически сильными, с крепкими разработанными руками, и обладали разнообразными знаниями, отчего к ним относились не только с уважением, но даже с некоторой боязнью. Считалось, что в стоявшей на отшибе мрачноватой кузнице водится нечистая сила, которая и помогает кузнецу, дружному с ней. Ведь знания кузнеца, умение работать с раскаленным металлом и «лепить» из него что только душа пожелает, всех поражали. Даже просто стоять в дверях тесной кузницы и смотреть на ловкую работу было увлекательно. Кузнецы в деревне были и зажиточными людьми: ведь они за работу получали «живые» деньги, а деньги в жившей полунатуральной жизнью деревне были редкостью.