Великорусская историческая среда обитания и национальный характер
Древние римляне полагали, что начинать любое повествование нужно ab ovo – с яйца. Того самого, из которого вылупилась курица. Собственно говоря, этого правила придерживались не только римляне. «Сначала было Слово...», – так начинается Библия. Сначала был первозданный Хаос, сначала был Мрак, сначала было одно только море... И так далее.
Ну, а коль речь идет о повседневной жизни нации, то начать следует с национального характера, с характера того, кто создавал обиталище для этой жизни, русского крестьянина-строителя, и об условиях, в которых нация формировалась, а податель жизни трудился.
Казалось бы, ну что особенного можно сказать о великорусском (не о малороссийском, кавказском или среднеазиатском) строителе. Все строили: и китайцы, и немцы, и французы, и полинезийцы, и канадцы... Стоп. Вот интересный случай.
Канадский траппер, то есть профессиональный охотник за пушным зверем, Эрик Кольер, в интересной книге своих воспоминаний «Трое против дебрей» рассказал, как поселился он вместе с женой-индианкой и маленьким сынишкой среди лесов Западной Канады, в Британской Колумбии. Климат и природа примерно соответствуют нашей центральной Сибири – где-нибудь под Иркутском. Правда, ради справедливости следует отметить, что Кольер был, как бы это поделикатнее выразиться... ну, не совсем полноценным канадским охотником. Сын управляющего одной из промышленных кампаний, он родился и жил до 19 лет в Англии, служил в нотариальной конторе, уехал в Канаду (нотариус из него не получился), работал на скотоводческой ферме у родственника, торговал в лавке в крошечном поселке и, спустя ни много, ни мало, 11 лет после отъезда из Англии, решился переселиться на купленный участок леса.
Итак, первым делом обитатели дебрей должны были построить себе жилище. Бревенчатое, разумеется. И вот уже встали четыре смолистых стены. «Лилиан наколола и настрогала тонкие и прямые сосновые шесты и я вбил их между бревнами. Мы вместе выпилили в срубе отверстия для двух окон и двери, вставили оконные рамы, навесили дверь и замазали щели густой грязью». (40, с. 32).
Если бы простой русский мужик, неграмотный крестьянин, ходивший в лаптях и сермяжном зипуне увидел бы такую избу, он бы умер со смеху. Это среди лесов и моховых болот забивать щели между бревнами шестами (каковы же были щели!), а затем замазывать их грязью! Это насколько же должен быть утерян целым народом навык бревенчатого срубного строительства, чтобы, прожив 11 лет в Канаде, так строить!
Этот навык уже третье тысячелетие сохраняется в русском народе.
Когда читаешь книги североамериканских писателей, расписывающих приключения своих героев, поначалу оторопь берет. Возьмите хотя бы „ Джека Лондона, его ..аляскинский цикл. И слюна-то на лету замерзает, и тяжести непомерные американские золотоискатели переносят! Подумать только, знаменитый джеклондоновский Смок Белью переносит ни много, ни мало, по сто фунтов! Железный мужчина! Между тем, сто фунтов – это сорок один килограмм, вес рюкзака, который прет на себе неунывающий турист. А начинал свою эпопею Смок с пятидесяти фунтов – 20 килограммов. По советскому КЗОТу, который, кажется, еще не отменен, женщине разрешалось поднимать 20 килограмм. А поднимали (и поднимают) они гораздо больше. Но для Джека Лондона Смок Белью – герой. Ведь он даже «умывался не чаше одного раза в день»! И даже «ногтей он не чистил: они потрескались, обросли заусенцами и были постоянно грязны». Какие страшные лишения переживали люди в погоне за золотом! Даже ногтей не чистили!
Смех смехом, но это действительно были лишения. Для людей, полностью утративших органическую связь с природой, утерявших навыки жизни в ней, полного слияния с нею. К счастью (или к сожалению?), русский крестьянин просто не мог потерять этой связи, не мог перестать быть ее органической частью. Поэтому в разбитых лаптях и сопревших онучах, с топором за веревочной опояской и прошел он не несколько десятков миль к золотоносному ручью, а десятки тысяч верст, от какой-нибудь Рязаншины до самого Тихого океана. И никакие писатели героизма в этом не видели и романов или хотя бы циклов рассказов о нем не создали. Что с него взять, с русского мужика... Он в сибирской тайге иной раз неделями не умывался, а ногтей отродясь не чистил, да у него и заусенцев вокруг ногтей не было, потому что кожа на руках была – хоть сапоги шей. Для английского офицера, джентльмена, которому вестовой на фронте каждое утро наполнял водой походную резиновую ванну, русский Ванька-взводный в мятых лейтенантских погонах и прожженных у костра ватных штанах и стеганке – дикарь.
Единство с природой (а не «против дебрей») необходимо и возможно там, где просторы огромны, население редко, а климат не слишком-то балует человека. Здесь без этого единства враз пропадешь. В той же Англии, где вырос Эрик Кольер, зима длится много – два месяца, а в феврале уже цветут крокусы. В России же в феврале только носы и щеки могут цвести – от мороза. В Англии (не на Лазурном берегу во Франции!) сельскохозяйственные работы идут с марта по ноябрь, а скот на приморских лугах пасется едва ли не круглый год. А в Центральной России (не в Сибири и даже не на Урале) в поле можно выйти в лучшем случае в конце апреля, и к концу сентября все уже должно быть убрано. И скот на пастбище раньше середины мая выгонять не за чем – травы еще нет, – а к концу сентября коровы уже должны стоять в стойлах и жевать запасенное коротким летом сено – травы уже в поле нет. Не 8-10 месяцев на сельхозработы, а 4-5, не 4 месяца коров в хлевах держат, а все 8. А на сенокос в лучшем случае отводится 4 недели, и то, если дожди не зарядят... В.О. Ключевский писал о «могущественном действии» русской природы «на племенной характер великоросса»: «Это приучало великоросса... ходить оглядываясь и ощупывая почву, не соваться в воду, не поискав броду, развивало в нем изворотливость в мелких затруднениях и опасностях, привычку к терпеливой борьбе с невзгодами и лишениями. В Европе нет народа менее избалованного и притязательного, приученного меньше ждать от природы и более выносливого» (39, с. 312).
Поэтому и называется в России период сельскохозяйственных работ – страда: мужик буквально страдал в поле от темна дотемна, весь световой длинный летний день. И страдал так, что рубаха бы сопревала, сгорала на плечах и под мышками от горячего соленого пота, если бы не подоплека и ластовицы: кончатся работы, выпорет баба сопревшие ластовицы, вошьет новые, – вот рубаха еще и послужит. Кажется, ни у одного народа нет этих деталей на рубахе – подоплеки и ластовиц.
Все дело в том, что вся Западная Европа лежит, полуокруженная Атлантическим океаном с его теплым Гольфстримом. Океан – великий аккумулятор тепла. Летом он поглощает жару, так что здесь в основном тепло, но нет изнуряющего зноя. А зимой он отдает накопленное тепло, так что здесь 10 градусов ниже ноля – катастрофа с человеческими жертвами. В России же климат резко континентальный, с высокими летними температурами, низкими зимними, с неустойчивой погодой: то дожди неделями льют, то засуха, то день льет – день сушит.
Но мало этого – природа подгадала русскому земледельцу еще и неважные почвы. Речь идет об историческом ядре Русского государства, где формировалась нация, о землях, лежащих в пределах примерно от Пскова и Новгорода Великого до Владимира и Нижнего Новгорода, от Костромы или Вологды до Тулы. Здесь преобладают малоплодородные тяжелые суглинки, холодные супеси, деградировавшие лесные подзолы или кислые иловатые почвы, многими принимаемые за чернозем. Попадается и чернозем на этих землях, кое-где, пятнами, например, во Владимирском Ополье. Без интенсивного удобрения урожаи здесь стабильно низкие – «сам-3», «сам-4»: одно зерно в землю кинул, три зерна получил, и из них одно отложи на следующий посев. Единственное удобрение, которое знал крестьянин на протяжении веков – навоз, для которого необходимо как можно больше скота. А скот требует кормов. А если скотина большую часть года стоит в хлеву, а на сенокос отводится 3-4 недели... И так далее. Сказка про бычка – хоть белого, хоть пегого.
Об условиях, в которых жил и работал русский крестьянин и о результатах этого труда читатель может более подробно и с отсылками к историческим источникам прочесть в прекрасной книге Л.В. Милова «Великорусский пахарь и особенности российского исторического процесса».
И вот отстрадал русский мужик летние работы, отпраздновал Покров (1 октября старого стиля) и вновь на работы засобирался: лето короткое, климат плохой, почвы неродимые, своего хлеба хорошо, если до Васильева дня (Новый год) хватит. Зарабатывать нужно на покупной хлебушко, да на подати. А заработки эти для русского мужика зимой: лес по пуп в снегу валить, вывозить на берега рек, а ранней весной все по тот же пуп в талой воде плоты вязать. Тут уже не до чистки ногтей!
В таких обстоятельствах привыкал русский человек из поколения в поколение, веками, работать тяжело, много и быстро, не жалея себя, хотя зачастую и некачественно, с недоделками и переделками, на потом огрехи оставляя. «Акуля, что шьешь не отгуля? – А я, маменька, еще пороть буду» – это о своей манере работать русский народ сказал, над собой посмеялся. А вот пишет уже образованный человек, профессор химии и смоленский помещик А.Н. Энгельгардт. «... совершенно убежден, что ни с какими работниками нельзя сделать того, что можно сделать с нашими. Наш работник не может, как немей, равномерно работать в течение года – он работает порывами. Это уже внутреннее его свойство, качество, сложившееся под влиянием тех условий, при которых у нас проходят полевые работы, которые вследствие климатических условий должны быть произведены в очень короткий срок. Понятно, что там, где зима коротка или ее вовсе нет, где полевые работы идут чуть не круглый год, где нет таких быстрых перемен в погоде, характер работ совершенно иной, чем у нас, где часто только то и возьмешь, что урвешь! Под влиянием этих различных условий сложился и характер нашего рабочего, который не может работать аккуратно, как немец; но при случае, когда требуется, он может сделать неимоверную работу... Я совершенно согласен, что таких работников, какими мы представляем себе немцев, между русскими найти очень трудно, но зато и между немцами трудно найти таких, которые исполнили бы то, что у нас способны исполнить, при случае, например, в покос, все. В России легче найти 1000 человек солдат, способных в зной, без воды, со всевозможными лишениями, пройти хивинские степи, чем одного жандарма, способного так безукоризненно честно, как немец, надзирать за порученным ему преступником» (107, с. 108). Энгельгардту вторит Ключевский: «В одном уверен великоросс – что надобно дорожить ясным летним рабочим днем, что природа отпускает ему мало удобного времени для земледельческого труда и что короткое русское лето умеет еще .укорачиваться безвременным неожиданным ненастьем. Это заставляет великорусского крестьянина спешить, усиленно работать, чтобы сделать много в короткое время и впору убраться с поля, а затем без дела оставаться осень и зиму. Так великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья. (Мы ниже увидим, каково было это безделье и каково отдыхал великоросс зимой – Л.Б.). Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда в короткое время, какое может развить великоросс; но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии» (39, с. 315).
Итак, веками обитая в неблагоприятной природной среде, русский человек приучался работать тяжело и быстро, не считаясь ни со временем, ни с усталостью. Одновременно он привыкал и к самой простой, бедной обстановке своего повседневного бытия: к скудному питанию, нередко впроголодь, к грубой бедной одежде и обуви. Уже упоминавшийся джеклондоновский Смок Белью, образец железного европейского мужчины-сверхчеловека, утром съедал ни много, ни мало – «два фунта сырого бекона» – более 800 граммов соленого копченого сала с прожилками мяса. Русский мужик, о котором певцы таких сверхчеловеков не удосужились сложить не только ни одной саги, рассказика паршивого не написали, утром съедал фунтик круто посоленного черного хлеба, запивая его, в лучшем случае, простым крестьянским квасом-суровцем, а то и простой водой («Хлеб, соль да вода – молодецкая еда», а жил он «Часом с квасом, а порою и с водою»), а если доставалось, то дополнял эту трапезу пучком зеленого лука или луковицей, а то и крошил хлеб и лук в квас и забеливал эту тюрю льняным маслом. Это был уже пир. Если читатель не верит, может поискать сведения о рационе русских солдат, которых все-таки снабжало продовольствием интендантство, потому что солдат был казенным человеком. Отмеривавшие многоверстные пешие переходы, солдаты получали в качестве дневного рациона 3 фунта печеного хлеба или 2 фунта сухарей и 32 золотника (125 грамм) гречневой крупы. Так это все-таки был казенный человек, за спиной которого было целое государство, на которого возлагались важные обязанности, которого полагалось приберегать для войны, за которым шли обозы. Мужик, отправлявшийся обживать оренбургские степи или Сибирь, был предоставлен самому себе и питался тем, что унесет в котомке за плечами или что промыслит по дороге.
Неблагоприятные климат и почвы Великороссии дополнялись не менее неблагоприятными особенностями великорусского ландшафта. Обширнейшая Великорусская равнина, лишь местами немного всхолмленная, была покрыта некогда густыми, темными, сырыми, заваленными буреломом хвойными или смешанными лесами, лишь южнее Москвы постепенно сменявшимися широколиственными дубравами, за Тулой переходившими в лесостепь. Эти леса были переувлажненные, пересекаясь во всех направлениях извилистыми ручьями, речками, реками, испятнанные озерами и болотами. Сейчас, глядя на какую-нибудь Ламу, трудно себе представить, что некогда это была полноводная судоходная река. А ведь на ней встал стольный град Волоколамск, Волок на Ламе: здесь купцы переволакивали свои струги из одной водной системы в другую. Но за века, в основном в XVIII, в XIX столетиях были повырублены, изрежены леса, и Лама, как и тысячи других рек, обмелела, ибо пересохли и исчезли питавшие ее лесные ручьи и речки, озера и болота.
И все это – на многие сотни верст, от Новгорода такого до Новгорода Нижнего, от Вологды до Тулы – это было первоначальное историческое ядро Русского государства, где формировалась великорусская нация. А когда в XVI, XVII, XVIII веках вышел великоросс за пределы этого первоначального ядра – бескрайние лесные просторы сменились столь же бескрайними степями, еще реже населенными, да еще более обширными и пустынными сибирскими «тайга-ми». Недаром за Уралом до сих пор говорят: «В Сибири сто верст – не крюк, сто рублей – не деньги».
Редкими были на этих пространствах деревни и села, еще более редкими – посады и города. И жили они отьединенно, ибо была и есть в России еще одна стихия, неизвестная на Западе – бездорожье. Даже при наличии камня и щебня нешуточное дело – проложить сотни и тысячи верст мощеных дорог. А камня в России как раз и не было под руками, нечем было отсыпать «постель», чтобы не утонул гранитный булыжник примитивного булыжного шоссе в раскисшей глине. Да и сбор этих булыжников по полям (такая повинность возлагалась кое-где на крестьян и в дореволюционное, и в советское время) не давал потребного количества материала. Поэтому, между прочим, в России была такая непростая типология дорог: были мощеные шоссе, а были и фунтовые, но благоустроенные почтовые тракты, были извилистые, натоптанные крестьянскими телегами проселки, и были чуть намеченные, заросшие муравой полевые дороги. И были выработаны на Руси оригинальные способы мощения дорог – гати, лежневки и торцовые мостовые. Сырые участки гатились связками прутьев и жердями, а на совсем уже непроезжих болотах ложились лежневки: укладывались вдоль трассы в два ряда толстые бревна, на них клались одно к другому, слегка врубаясь, поперечные бревна, составлявшие полотно дороги, а сверху вновь клались два ряда бревен по краям, скрепляя лежневку. На таких «дорогах», и посейчас укладывающихся кое-где от лесосек, вылетали спицы из тележных колес, расходились обода, ломались оси и дрожины и едва держалась в теле душа ездока. В городах же центральные улицы мостились деревянными торцами – чурбаками, обрезками бревен, иногда обтесывавшимися на шесть граней, а чаше остававшимися в кругляке. На песчаную постель (хорошо, если был поблизости песок) плотно, один к другому, ставились просмоленные торцы, заливались сверху смолой и посыпались песком. В первые месяцы такая мостовая была довольно гладкой, хотя и слегка погромыхивали на ней тележные колеса, а через год одни торцы оседали, другие перекашивались, третьи начинали выгнивать и выбивались железными шинами колес, так что, съезжая с «благоустроенной» улицы в переулок, где не было уже торцов, вздыхал седок с облегчением от всей души. А еще через год нужно было снова мостить улицу. Автору этой книги, выросшему в маленьком северном городке, пришлось поездить и по торцовой мостовой на главной улице, и по гатям и лежневкам в сырых вятских лесах, и впечатления от этих поездок, от того, как стучали зубы и бились кости об облучок телеги, до сих пор свежи в памяти...
Какое огромное терпение требовалось русскому мужику на этих бескрайних просторах, в темных сырых лесах, в безграничных степях, на этих, с позволения сказать, дорогах. Покато доберешься на лошадке до нужного места... Недаром столь протяжны и заунывны русские ямщицкие песни... «Не одна-то, да не одна во поле дороженька пролегала, ох, да вот и пролегала... Частым ельничком-то все она-то да и зарастала... Частым ельничком, да все березничком...».
В этих бескрайних, пустынных просторах, на этих дорогах в одиночку оставалось только – погибать. Да даже и дома, на скудной пашне, хлеба с которой хватало хорошо, если до Масляной, а то и до Васильева дня, выжить в одиночку было трудно. Поэтому выработался с веками из русского человека коллективист, общинный, артельный мужик. А где община, артель, коллектив, там требуется все то же терпение и, если хотите, смирение, добродушие, умение смирять себя, терпеть чужой норов и снисходительно относиться к чужим ошибкам, умение думать не только о себе. Надежда была на взаимопомощь, а чтобы получить помощь, нужно уметь ее и оказывать. Конечно, своя рубашка ближе к телу и свои блохи больнее кусаются, да чтобы сохранить эту рубашку, нужно и о чужой подумать. А тяжелые работы, например, вязку плотов, в одиночку вообще не выполнишь, здесь нужна не просто взаимопомощь, но прямо-таки самоотверженность, и не сознательная даже, а инстинктивная, чтобы вовремя подхватить тяжесть, не дать ей рухнуть на товарища по работе.
В холодной, заметаемой метелями пустыне пропадешь. Поэтому терпение к чужому норову и добродушие вылилось в русском народе в отмечавшуюся современниками, особенно иностранцами специфическую черту характера – в гостеприимство. Эта черта была свойственна и крестьянину, и помещику. Но с помещиком еще понятно: отчего же не принять на несколько дней приехавшего за 30 верст гостя с женой, детьми, няньками, гувернерами, лакеями и кучерами и с десятком лошадей, если все свое и всего вдоволь. Крестьянин же, как мы увидим ниже, делился с путником последним куском хлеба, зная, что завтра придется самому идти «в кусочки». В русской деревне некогда принимали каждого, предоставляя место у стола и на лавке и не спрашивая, кто таков и зачем явился. Разве уж какая одинокая баба с малыми детишками, у которой муж уехал на заработки, побоится ночью чужого человека в избу впустить.
Так веками формировался сильный, выносливый и непритязательный, можно сказать, самоотверженный работник, артельный мужик.
На огромных просторах редконаселенной страны, покрытой лесами и болотами, пересеченной множеством полноводных тогда ручьев, речек и рек, предоставленный самому себе, этот работник поневоле должен был стать хитроумным и изощренным на все руки мастером. Иначе он просто погиб бы. Срубить избу, сбить печь, построить мельницу, вытесать и выдолбить ступу или корыто, вылепить и обжечь горшок, построить сани и телегу, сделать и наладить соху, соорудить мост или выдолбить лодку, насадить топор, отбить косу, назубрить серп, сплести корзину или пестерь, надрать лык и сгоношить себе лапти – все должен был уметь сделать русский мужик, на все руки он был мастер, на все горазд. Эта необычайная приспособляемость к обстоятельствам, умелость и мастерство русского человека чрезвычайно Н поражали иностранцев.
Французская художница Виже-Лебрен, работавшая в России в 1795-1801 гг., писала: «Русские проворны и сметливы и оттого изучивают всякое ремесло на удивление скоро; а многие своими силами постигают различные искусства (...) Мне было показано множество предметов мебели, изготовленных знаменитым мебельщиком Дагером; причем некоторые из них являлись копиями крепостных мастеров но отличить их от оригинала было практически невозможно. Я не могу не сказать, что русские крестьяне – необычайно способный народ: они быстро схватывают и делают свое дело талантливо» (19, с. 72, 79). Ей вторит некто Фабр: «Русский народ одарен редкою смышленостью и необыкновенною способностию все перенимать. Языки иностранные, обращение, искусство, художества и ремесла – он все схватывает со страшною скоростью... Мне нужен был слуга, я взял молодого крестьянского парня лет семнадцати и велел домашним людям снять с него армяк и одеть в ливрею... Признаюсь, будь мне нужен секретарь, метрдотель, повар, рейткнехт, я бы все из него, кажется, сделал – такой он был ловкий и на все способный. На другой день я уже не мог узнать его... Он мастер на все; я заставал его вяжущим чулки, починяющим башмаки, делающим корзиночки и щетки; и раз как-то я нашел его занимающимся деланием балалайки из куска дерева при помощи лишь простого ножа. Он бывал при нужде моим столяром, слесарем, портным, шорником».
Нет народа, который бы с большею легкостью схватывал все оттенки и который бы лучше умел их себе присваивать. Барин наудачу отбирает несколько крепостных мальчиков для разных ремесел: этот должен быть сапожником, тот – маляром, третий – часовщиком, четвертый – музыкантом. Весной я видел сорок мужиков, присланных в Петербург для того, чтобы из них составить оркестр роговой музыки. В сентябре же месяце мои деревенские пентюхи превратились в очень ловких парней, одетых в зеленые егерские спенсеры и исполнявших музыкальные пьесы Моцарта и Плейля» (19, с. 72-74). Добавим здесь, что на роге можно было тянуть только одну ноту: он не имел ладов. Играть Моцарта на рогах – это нужно было обладать врожденной музыкальностью.
К этому нельзя не добавить впечатления от русских крестьян, принадлежащих ирландке Марте Вильмот, прожившей несколько лет компаньонкой у княгини Е. Дашковой. Нельзя хотя бы потому, что они выражены буквально теми же словами, что и предыдущие, и с той же восторженностью. «Такая независимость от обстоятельств и такая многогранность способностей, как у русского крестьянина, мне еще никогда не встречалась. Один человек может сам себя обеспечить всем: он варит квас, он и пекарь, и портной, и плотник, и строитель, и сапожник, и чулочник, и повар, и садовник... Искусность русских поразительна, тому много примеров, взять хотя бы украшение одежды – женские головные уборы просто замечательны... Работа эта столь тонка, что не всякая дама, обученная рукоделию, сможет исполнить ее. Служанки-рукодельницы могут точно скопировать любой новый фасон для своих господ... Кажется, мне уже приходилось писать о поразительной разносторонности русских... Природа наделила русских крестьян редкой сообразительностью, и, возможно, разнообразием своих талантов они обязаны капризам господ. А господа их – часто низкие, ограниченные животные...» (14, с. 222, 229, 231, 243).
Эта умелость, «многорукость», как уже можно было заметить из цитированных заметок иностранцев, дополнялась чрезвычайной переимчивостью. Проехавший в начале XVIII в. от Архангельска до Астрахани голландский купец К. де Бруин отмечал: «Но, однако ж, справедливо и то, что народ этот обладает замечательными способностями, кроме уже того, что он любит подражать, как в хорошем, так и в дурном. Даже тогда, когда они заметят какие-нибудь хорошие приемы обращения, различные от ихних, они откровенно признаются, что те лучше, чем их приемы, которые не дозволяют им, как они говорят, быть добрыми» (10, с. 82). Оно и понятно. Ведь крестьянин должен был не только приспособиться к новым для него условиям в чужой стороне (приспособить природную среду к себе, покорить природу попытались только большевики; что из этого получилось – мы знаем), но и к новым людям. Просторы и Заволжья, и Урала, и Сибири, и Дальнего Востока, сколь бы пустынны они ни были, все же не были необитаемыми. Всюду жили люди: мордва, вотяки-удмурты, чуваши, черемисы-марийцы, татары, башкиры, якуты, вогулы-ханты и остяки-манси, тунгусы-эвенки, якуты, камчадалы, чукчи, удэгейцы – многие десятки незнаемых народов. Русский крестьянин – не западноевропейский колонизатор, воспетый Р. Киплингом, несший «бремя белого человека» «чертям», и не американский пионер с неизменным кольтом в руке. Его не поддерживала ни мощь пушек британского флота, ни винчестеры американской милиции, и разве только топор мог послужить ему для самозащиты. И приходил он в новые края не завоевывать, не грабить, не мыть золото, а жить. Жить же нужно было в мире с окружающим полудиким населением, иначе погибнешь. Хорошо было белому человеку с его «бременем» на Аляске: ощетинившись винчестерами и кольтами, хватанул золота – и домой, к семье, в теплую Калифорнию. А тут землю пахать нужно, хлеб сеять, детей рожать, чтобы было кому кормить в старости, когда изработаешься. И обратно тебе хода нет, там тебя никто не ждет, разве что суровый уездный исправник, да помещик. Нужно было осваиваться на новом, непривычном месте и жить среди новых людей, уже сроднившихся с местными условиями. Поэтому, между прочим, в огромной многонациональной России не было даже духа геноцида, когда физически уничтожались целые народы (например, тасманийцы), а остатки загонялись в резервации (например, североамериканские индейцы и австралийские аборигены). Конечно, все было – и национальная рознь, временами и вражда, и эксцессы, но смягчалось все это добродушным смирением, хитрецой «себе на уме» и приспосабливаемостью русского человека, отличавшегося, в общем, большой терпимостью к чужому, особенно если это чужое было «подходящим». И вражда в основном ограничивалась насмешкой, легкой иронией. Впрочем, с еще большей иронией относится русский к самому себе, а известно, что народ, который умеет посмеяться над собой – народ с будущим.
Русский крестьянин-переселенец перенимал у чуждых ему народов понравившиеся и «подходящие» обычаи и приемы выживания в привычной им природной среде, пишу и одежду, особенности жилища и сам кое-что прививал нового коренному населению, чтобы оно становилось ближе ему, а затем и роднился с ним, окалмычивался, обашкиривался, объякучивался, обурячивался, женясь на местных женщинах, перенимая местное наречие. С другой же стороны мужик плотничал и столярничал и в деревне, и в городе, выполняя капризы и пожелания заказчика и перенимая понравившееся ему из этих пожеланий. По провинциальным городам помещичьих губерний много еще сохранилось деревянных барских особняков, выстроенных деревенскими плотниками в стиле ампир, с дентикулами, овами, пальметами, кимами, акантом, выполненными не в мраморе и известняке, а в дереве. А потом эти античные кимы и дентикулы оказывались вдруг на деревенских избах вместе с барочными наядами, превратившимися в русалок-берегинь, и геральдическими львами. Поэтому нет ничего удивительного, что у алтайских старожилов «семейских» потолки в избах оказались украшенными ни много ни мало, помпеянскими росписями: тот, кто расписывал потолки барских особняков, мог делать это и богатому заказчику-крестьянину. Лишь бы было «подходяще».
Энергичный, бодрый, выносливый, непритязательный, переимчивый и терпимый к чужому норову и обычаю – таков был русский работник, покрывший тысячеверстные просторы Российской империи десятками тысяч построек.
Тяжела была работа на пашне. «Город знает теоретически, что земля тяжела, но не знает практически, что это за труд... Везде земля тяжела, а у нас в России климат, пространство, социальное положение делают земледельческий труд особенно тяжелым, – писал князь Г.Е. Львов, Председатель Временного правительства. – Едва ли в какой другой стране земледельцы знают такой труд, как русские. Да и не только земледельцы, но и колонисты на новых диких землях, труд которых превышает обычные нормы, и те не сравняются с русским мужиком. Я видел труд земледельца... и впечатления юных лет и последующие в ближайшем соприкосновении с мужицкой работой и в личном участии в ней говорят одно: такой тяжелой работы, как у нас, нет нигде... Работают не по 8 часов в день, а по 20, не днями, а сутками. Когда бывала неуправка из-за погоды или недостатка рук, у нас брались за двойную плату по ночам... И домашняя жизнь у печки, у двора такая же, с теми же чертами. Бабы сидят ночью за прядевом и холстами, вздувают огонь в печи к свету, к скотине выходят по несколько раз за ночь, спят только ребятишки, а хозяева, что называется спят – не спят, ночь коротают... Особенно мало спят бабы. У них отношение к ночи такое, как будто она им помеха. Только прикорнут и опять вскакивают, прямо удивительно, как легко обходятся они без сна... Вообще, ночи с регулярным сном деревня не знает. Она всегда с перерывами, всегда сокращенная, или ее вовсе нет, как в извозе, либо в полевой страде» (49, с. 146). Считалось, что для пахоты нужно две лошади, потому что, если не перепрягать их в середине дня, одна лошадь за период вспашки «выпашется» так, что придется продавать ее на живодерню и покупать новую: лошадь на выдерживала, а мужик все пахал один – его некем было заменить; даже В. Ленин в своем раннем труде «Развитие капитализма в России» однолошадных крестьян зачислял в одну группу с безлошадными, и только потом, когда потребовалось удушить крестьянскую деревню, преобразовав ее в рабско-крепостническо-колхозную, двухлошадные хозяева оказались вдруг кулаками.
Этот, поистине, бешеный труд имел одну причину – неудовлетворительные условия среды обитания, и одну цель – выжить. А среда обитания включает не только природные, но и социальные и политические условия. И они также были неудовлетворительны, если не суровы. Ниже будет подробно рассмотрено социальное положение русского крестьянства, здесь же укажем только, что те или иные его группы или все оно до известного времени было абсолютно несвободным и бесправным, не имея тех прав, которые единственно и делают человека свободным: права на приобретение недвижимой собственности, то есть земли, права свободного передвижения и выбора места жительства и права выбора рода занятий. Ничего этого у русского крестьянина не было, и своим тяжким трудом он содержал не только и не столько себя, сколько государство или своего владельца, кем бы он ни был. В силу исторических обстоятельств русское государство на всем протяжении своей истории вынуждено было решать сложнейшие внешнеполитические задачи, сосредотачивая на их решении все усилия и все ресурсы. А главным ресурсом было крестьянство. В России на всем протяжении ее истории не государство существовало для человека, а человек для государства. Он был простейшим инструментом государственной политики, и, как плотник приспосабливал себе по руке свой простейший инструмент – топор, – так и русское государство приспосабливало человека для своих нужд.
Все это должно было выработать в русском человеке ряд специфических черт. И одна из главнейших – знаменитое, почти безграничное терпение. «Плетью обуха не перешибешь», нужно терпеть и, по возможности, уворачиваться от этого обуха. Терпеть морозы и жару, короткий вегетационный период и огромные расстояния, бездорожье – следствие этих расстояний, – и бедность, следствие русских социальных и политических условий, тяжкий труд и ничтожные его результаты. Нужно терпеть, а, по возможности, и уворачиваться от тяжелого социального и политического обуха. И русский человек выработал в себе не только долготерпение и необычайную приспосабливаемость к обстоятельствам, но еще и очень характерное лукавство, «себе на уме», позволявшее обмануть и помещика, и чиновника, увернуться от него. Многие иностранцы отмечали лукавство и лживость русских. Можно думать, что во многих случаях эти обвинения были и несправедливы. Но... Но все же нельзя не согласиться с мнением зятя А.И. Герцена, французского историка Моно, сказавшего о русских: «Я не знаю народа более обаятельного; но я не знаю и более обманчивого» (47, с. 281). Эта обманчивость, необязательность связана в том числе и с особенностями природной среды обитания. Ведь она была так же обманчива и необязательна. Вместо уверенного ожидания наудачу вырабатывался расчет на «авось»: никогда человек не был уверен, что сможет получить ожидаемое или выполнить обещанное. Природа, – писал Ключевский, – «часто смеется над самыми осторожными расчетами великоросса; своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великорусский авось. «(39, с. 315). Вспомним здесь знаменитую русскую «офицерскую рулетку».
Однако длительное терпение ведет к колоссальному нервному напряжению. И чем больше и дольше приходится терпеть, смиряя и понуждая себя, тем сильнее это нервное напряжение. И рано или поздно вся эта энергия должна найти себе выход. Она и находила: в буйной пляске, в широкой многодневной гульбе с обильным употреблением хмельного, в загулах и запоях, в купеческом «чертогоне», так красочно описанном хорошо знавшим эту среду Н.С. Лесковым, в непомерном увлечении цыганами и цыганской песней («Вспомним многих носителей знатных имен, – писал А.И. Куприн, – клавших к ногам цыганок свои гербы и родовые состояния, увозивших их тайком из табора, стрелявшихся из-за них на дуэлях... Было, стало быть, какое-то непобедимое, стихийное очарование в старинной цыганской песне, очарование, заставлявшее людей плакать, безумствовать, восторгаться, делать широкие жесты и совершать жестокие поступки. Не сказывалась ли здесь та примесь кочевой монгольской крови, которая бродит в каждом русском? Недаром же русские и любят так трагично, и поют так печально, и так дико бродят по необозримым равнинам своей удивительной, несуразной родины!» (44, с. 499).
Вообще на любви русских к песне, и особенно к песне цыганской нужно бы остановиться особо: ведь известно, что в песне выражается душа народа. Для русских была свойственна необычайная любовь к песне и песенный талант; недаром наш песенный фольклор столь необъятен. Эта музыкальность русских отмечалась многими иностранцами, в том числе цитировавшимися выше М. Вильмот и другими. В этом фольклорном наследии видное место занимает цыганская песня, полностью преобразившаяся в России на основе русских народных песен, и таборные цыгане, используя эти песни, как основу создали здесь подлинные шедевры. Английский миссионер Дж. Борроу писал о московских цыганках: «Они с незапамятных времен отличались музыкальной способностью и наконец так усовершенствовали искусством свои природные дарования, что даже в стране, где вообще искусство пения стоит на высшей ступени, нежели в других странах Европы и Азии, цыганский хор признается за лучший в своем роде» (105, с. 18). Что же привлекало русских в страстной и буйной цыганской песне? Думается, что безумно увлеченный цыганами Л.Н. Толстой точно выразил это устами Феди Протасова: «Это степь... это не свобода, а воля...».
Вот это слово: воля. Кажется, ни один народ не употребляет этого слова в таком контексте. Именно не свобода, а воля. Воля вольная, волюшка. Нет в русском языке такого усиления в слове «свобода»: нет ни «свободы свободной», ни «свободушки». Ведь свобода – осознанная необходимость, а необходимостью русский человек был сыт по горло. Воля же, то есть ничем не сковываемая свобода, ограниченная только своими физическими возможностями, была идеалом и страстью русского. В этом стремлении к дикой, необузданной воле, когда ничто тебя не держит, ничто не ограничивает выразилась страстность русского народа. Та страстность, которая не раз выливалась в кровавых бунтах, тем более жестоких, чем бессмысленнее по внешности они были. На самом деле был в этих бунтах потаенный смысл – страсть к воле.
Русский народ – экстремист и максималист, народ крайностей, обладающий огромной страстностью. Эту страстность, склонность к крайностям, необузданность («Нраву моему не препятствуй!») отмечали многие иностранцы, начиная с XVII в. (Ю. Крижанич) и до нового времени. Англичанин Стивен Грэхам, исходивший с толпами русских рабочих и странников сотни километров и написавший несколько восторженных книг о России и русском народе, писал: «Русские – вулканы, или потухшие, спокойные, или в состоянии извержения. Под поверхностью даже в самых спокойных и глупых таится жила энергии расы, ведущая к внутреннему огню и тайне человеческого духа» (47, с. 267). Эту страстность, неумение обходиться разумными полумерами необычайно точно и страстно (!) выразил А.К. Толстой: «Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж с плеча! Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой!». Характер, в котором длительное состояние покоя и медленного накопления психической энергии сменяется ее бурным выбросом («Русские ямщики медленно запрягают, зато быстро ездят») называется эпилептоидным (38, с. 126-131).
Этот характер и проявился в русской манере работать. И как привык русский мужик работать на пашне, на покосе, точно также он и строил: тяжело и быстро. Вероятно, только в России были «обыденные» храмы – выстроенные по обету в один день: ранним утром, на рассвете, начинали рубить небольшую церковь, а вечером ее уже освящали. Таких обыденных или обыденских храмов было немало по Руси; в Москве, в Обыденском переулке до сих пор стоит храм Ильи Обыденного, сейчас уже каменный, а когда-то деревянный.
Чтобы так строить, нужно было виртуозно владеть и инструментом, и материалом, знать свойства этого материала до тонкости.
Виртуозное же овладение материалом возможно только там, где есть жизненная необходимость стать частью природы, там, где эта природа сурова и скудна. Чем жестче условия жизни, чем беднее ресурсы, тем необходимее максимальное овладение ими. Гренландские эскимосы, не имевшие иных ресурсов, кроме льда, снега и тюленя с его шкурами и жиром, жили прекрасно в снежных иглу, отапливаясь жирниками. Вот где-нибудь под Марселем или Неаполем – там да, там эта виртуозность не нужна: можно прожить и под открытым небом или в шалаше, а в Гренландии – шалишь! Да и в коренной России тоже.