Воспитание и образование в усадьбе
А дети в ту пору, когда еще не существовало детской «педагогики (ее создатель, К.Д. Ушинский, начал работать только в 40-х гг. XIX в.), были париями. На детей смотрели, как на взрослых маленького роста, предъявляя к ним те же требования, что и к взрослым. В ту пору, когда строгая субординация и дисциплина считались главными достоинствами человека, дети с их особой психологией были париями: ведь они мешали светской жизни родителей. Главной задачей воспитания было – отучить детей от шалостей, выбить из них детское своеволие и упрямство – главные грехи. А средства для этого употреблялись самые решительные. Наиболее мягким и популярным наказанием было лишение ребенка сладкого, или вообще ужина, либо обеда. Далее следовал широкий набор колотушек: таскание за уши, или за волосы, щипки, пощечины, подзатыльники, битье дубовой линейкой по ладоням (это – специальное наказание, за плохую учебу и леность), и главное, – розги. «Кто жалеет розгу, тот портит ребенка» – эта максима была устойчиво-популярна несколько веков.
В подкрепление этому приведем здесь пример воспитания Великого князя Николая Павловича, будущего Императора Николая I. Историк Н.К. Шильдер, автор официозных жизнеописаний Павла I, Александра I и Николая I сообщал, что воспитатель Николая Павловича, вспыльчивый и жестокий генерал М.И. Ламсдорф в самых широких размерах практиковал телесные наказания, чтобы выбить из своего царственного воспитанника строптивость, а однажды, рассвирепев, схватил маленького Великого князя за шиворот и ударил его головой о стену с такой силой, что тот потерял сознание. Правда, сам Николай избрал воспитателем своего наследника, Александра Николаевича, одного из гуманнейших людей своего времени, поэта В.А. Жуковского. Однако... Великие князья должны были проходить военную службу с детства, начиная с рядового. И маленький Саша выстаивал в караульной будке положенное время на часах, в любую погоду, в том числе и малоприятными петербургскими зимами, в огромных штатных кеньгах и тулупе, полы которого лежали на снегу, с огромным солдатским ружьем, и единственная уступка делалась только матери Цесаревича: в караул его ставили напротив окон царских апартаментов, и мать могла смотреть, как ее сын несет солдатскую службу.
Так что дети, действительно, были на положении париев.
Поэтому дети помешались совершенно отдельно от взрослых, в антресолях или мезонине. Там на целый полуэтаж располагались небольшие комнаты с низкими потолками и маленькими окнами, находящимися над самым полом. Там и были детские для детей маленьких и детей старших, классные комнаты, комнаты бонн, гувернанток и гувернеров. Что же касается нянек, мамок и дядек при совсем маленьких детях, то они спали вповалку на кошмах возле кроваток и колыбелек своих питомцев. («Все эти постели, пышущие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол, между прочим перед нашими кроватками и колыбельками» (98, с. 37). Разумеется, под этими кроватками и колыбельками стояли ночные горшки, конечно же, не враз выносившиеся ленивой прислугой. Понятно, какова была атмосфера в этих небольших комнатах, лишенных форточек (форточки появились только во второй половине XIX в. вместе с представлениями о гигиене). Впрочем, в этой книге уже приводилась обширная цитата из воспоминаний Е.Н. Водовозовой, трактующая этот сюжет. Зимой детей, во избежание простуды, старались лишний раз на улицу не выпускать и понятие о пользе прогулок и чистого воздуха отсутствовало полностью. И вообще маленькие дети лишний раз с антресолей не спускались. Утром их приводили к маменьке и папеньке поздороваться и поцеловать ручку, вечером – попрощаться и поцеловать ручку. Разумеется, к родителям обращались только на «вы». При появлении детей задавались непременные вопросы: «Как спал?» или «Как учился?», щупался лоб или ерошились волосы, затем следовало: «Ну, ступай играть (или учиться)». В большей части семейств дети завтракали с родителями, но за обеденный стол со взрослыми (но не с гостями при званом обеде!) их сажали только лет с 10-12, когда они уже твердо знали, что ногами болтать, шуметь, делать вопросы взрослым или отказываться от какого-либо блюда, выбирать кусок получше нельзя, иначе могут выгнать из-за стола.
Разумеется, все это более характерно было для города. Летом в деревне дети пользовались гораздо большей свободой, тем более, что далеко не во всех семьях их заставляли учиться и летом.
Чтобы читатель не решил, что все это придумано автором, дабы унизить благородное русское дворянство, процитируем несколько мемуаристов. Начнем с известного впоследствии юриста, приват-доцента Московского университета, Н.В. Давыдова, описывавшего Москву 50-х годов: «Лети тогда, по-видимому, не менее любимые родителями, чем теперь, не вызывали, однако, стольких забот, особенно в отношении гигиены, и не составляли безусловно преобладающего элемента в жизни семьи; им отводились комнаты наверху, в мезонине, часто низенькие, совсем не проветривавшиеся. Особой диете их не подвергали, да и самое дело воспитания в значительной степени предоставлялось наставникам и наставницам, следя лишь за общим ходом его, а непосредственно вмешивались в детскую жизнь лишь в сравнительно экстренных случаях. Во многих вполне почтенных семьях розга применялась к детям младшего возраста, а затем была в ходу вся лестница обычных наказаний: без сладкого, без прогулки, ставление в угол и на колени, устранение от общей игры и т.п.» (29, с. 18-19). Слово в слово то же самое писала и известный педагог Е.Н. Водовозова. «Главное педагогическое правило, которым руководились как в семьях высших классов общества, так и в низших дворянских, состояло в том, что на все лучшее в доме – на удобную комнату, на более спокойное место в экипаже, на более вкусный кусок – могли претендовать лишь сильнейшие, то есть родители и старшие. Дети были такими же бесправными существами, как и крепостные. Отношения родителей к детям были определены довольно точно: они подходили к ручке родителей поутру, когда те здоровались с ними, благодарили их за обед и ужин и прощались с ними перед сном. Задача каждой гувернантки прежде всего заключалась в таком присмотре за детьми, чтобы те как можно меньше докучали родителям. Во время обшей трапезы дети в порядочных семействах не должны были вмешиваться в разговоры старших, которые, не стесняясь, рассуждали при них о вещах, совсем не подходящих для детских ушей... Детей, точно так же как и крепостных, наказывали за каждый проступок: давали подзатыльника, драли за волосы, за уши, толкали, колотили, стегали плеткой, секли розгами, а в очень многих семьях секли и драли беспощадно» (16, с. 126). Князь П.А. Кропоткин вспоминал о своем первом учителе: «Должен сознаться, что дело не всегда кончалось наказанием – на колени. В классной имелась также розга, к которой и прибегал мосье Пулэн, когда на прогресс в предисловии или в диалогах о добродетели и благопристойности не было больше надежды. В таких случаях мосье Пулэн доставал розгу с высокого шкапа, схватывал кого-нибудь из нас, расстегивал штанишки и, захватив голову под свою левую руку, начинал хлестать нас этой розгой.. Мы, конечно, стремились ускользнуть из-под его ударов, и тогда в комнате начинался отчаянный вальс под свист его розги»; однако это отнюдь не означало, что мосье Пулэн был грубым и жестоким садистом: «Покончив с тяжелыми учительскими обязанностями, мосье Пулэн мгновенно преображался; перед нами был уже не свирепый педагог, а веселый товарищ. После завтрака он водил нас на прогулку, и здесь не было конца его рассказам. Мы болтали, как птички» (43, с. 17).
Это предреформенное прошлое помещичьей усадьбы, когда в стране официально существовала система телесных наказаний. А вот иное, пореформенное время – 70-е годы ХГХ в. И дом, в котором происходило описанное – дом графов Олсуфьевых в Москве.
«Помню, что у нас была толстая, старая гувернантка Ольга Алексеевна Садоротова, которую мы все ненавидели – она нас всех била, секла, ставила на колени на сухой горох. Помню, как однажды она меня высекла линейкой за то, что я нечаянно уронила башню из кирпичиков... Нас совсем не баловали, и я не помню, чтобы папа кого-либо приласкал. Я помню, что мы его боялись, хотя он никогда нас не наказывал – каждый вечер перед тем, чтобы идти спать, мы: Таня, Саша и я, подходя к двери кабинета, крестились, не решаясь войти к нему, поцеловать ему руку, когда он нас крестил перед сном. Утром также, как и после завтрака и обеда, мы целовали ему руку. Нас воспитывали гувернантки и постоянно пугали тем, что пожалуются папа. Я говорю, нас не баловали, мы никогда не получали хлеб с маслом, только папа получал хлеб с маслом, и, вероятно, прислуга, которая имела все возможности нас обкрадывать, не лишала себя этой роскоши. Меня часто упрекали братья и сестры, что я вас слишком балую, слишком спускаю вам разные выходки – но я всегда на это говорила и могу сказать это и сейчас – я всегда чувствовала это отсутствие ласки – свое грустное детство и потому старалась вас, моих детей, окружать лаской и любовью, чтобы у вас не осталось грустного воспоминания холодности... Нас наказывали гувернантки, и каких наказаний только не было, – в особенности когда, после смерти мама, папа был вдовцом. Когда он женился на княжне Ливен, поступили новые гувернантки, хотя нас и строго наказывали, оставляли часто без обеда или запирали на целый день в какую-нибудь комнату, но побоев и стояния на коленях на горохе больше, как кажется, не было...
...Брат Саша от последствия менингита был ненормальным. Но тогда его не лечили, а жестоко наказывали за его дурные привычки – часами он стоял на коленях до крови на мешке с сухим горохом» (46, с. 257, 259).
Ласка или игры с родителями были редкостью. «Мать моя была со мною ласкова и предупредительна, – писал Я.П. Полонский. – Отец любил меня, но если бы мне вздумалось поцеловать его – непременно бы отстранил меня рукой и сказал: ступай!» (66, с. 291). Правда, дядя Полонского «вернувшись из Петербурга, учил меня ползать, сам ползал со мной по ковру, хохотал, сочинял мне песни на языке, им самим выдуманном и нигде не существующем, иногда потчевал меня конфетой или пряником...» (66, с. 286). У отца А. Фета «Изредка признаки ласки к нам, детям, выражались... тем же сдержанным образом. Никого не гладя по голове или по щеке, он сложенными косточками кулака упирался в лоб счастливца и сквозь зубы ворчал что-то вроде: «Ну..» (98, с. 30-31).
Воспитывавшийся у строгого деда, а затем у не менее строгой тетки М.А. Дмитриев вспоминал: «К терпению иногда приучала она меня мерами, которые меня приводили в отчаяние. Так, например, она не позволяла мне ничего просить настоятельно. Однажды, я помню, приехал разносчик, у которого были не виданные мною плоской формы карандаши. Мне их так захотелось, как будто в них состояло все мое счастие: я всегда был страстен в моих желаниях. Но как я ни упрашивал купить мне карандаш, тетка захотела переломить мою страстную натуру и не купила. Я плакал, как от несчастия, и долго не мог забыть лишения... Тетка меня строго наказывала: самое строгое наказание бывало: за леность – запрещение идти гулять, а за неумеренное беганье и прыганье – приказание сидеть целый вечер, не сходя с места и без книги. Эти два наказания были для меня самые жестокие. Я был чрезвычайно жив, а прогулки были для меня единственное наслаждение и единственная свобода» (31, с. 52). Ряжский помещик Сербии, о котором писал уже не раз цитировавшийся А.Д. Галахов, старый вольтерьянец и поклонник Руссо, воспитывал своего сына в полной свободе поступков, что вызывало буквально изумление у Галахова: «Деду говорил он «ты», вместо указного «вы»; называл его отцом, а не «папенькой»; здороваясь с ним, целовал его в губы, а не подходил к ручке» (21, с. 44). Изумление у Галахова вызвала и первая встреча со старшим братом, воспитывавшимся у бабушки, баловавшей внука: «Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда... Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно... По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки – чего хочешь, того просишь. Два-три часа праздной вольности были для меня сладким временем, ежедневною вакацией. Зато, как только в четыре часа ударяли к вечерне, я тревожно выглядывал в окно, ожидая няню, которая приходила с нашего двора, со своим обычным припевом: «Пожалуйте домой! папенька и маменька встали» (21, с. 34). Родившаяся в 1768 г. и заставшая уже новые времена Е.П. Янькова вспоминала: «В то время дети не бывали при родителях неотлучно, как теперь, и не смели придти, когда вздумается, а приходили поутру поздороваться, к обеду, к чаю и к ужину или когда позовут за чем-нибудь.
Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы на меня изволите гневаться, или: чем я вас прогневила; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было бы нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали...» (8, с. 24).
Впрочем, необходимо иметь в виду, что понятие «дети» весьма растяжимо. Как в крестьянской семье дети могли быть и весьма великовозрастными и иметь собственных детей, в то же время беспрекословно подчиняясь родителям, так подобное же отношение к уже немолодым детям бытовало в дворянских семьях. Е.Н. Трубецкой писал: «В раннем моем детстве, когда еще был жив мой дедушка князь Петр Иванович Трубецкой, он один занимал большой дом, а мы с родителями ютились во флигеле. Кухни у нас были раздельные, мы обедали у дедушки в определенный день, всего раз в неделю, и побаивались этого дня, потому что для нас, детей, этот обед... был слишком стильным. Дедушка был хотя и добрый, но вспыльчивый, любил «манеры» и порой покрикивал, причем вспышки эти вызывались иногда поводами самыми противоположными. Любил он, чтобы внучата приходили по утрам здороваться, показывал всегда одну и ту же игрушку – сигарочницу, деревянную избушку с петушками, причем внуки должны были целовать руку. Но однажды вдруг почему-то раскричался: «Что за лакейская манера целовать руку!». Целование руки прекратилось, а дедушка стал обижаться – зачем дети руку не целуют» (92, с. 10). Нечто подобное пишет сын Е.Н. Трубецкого, князь Сергей Евгеньевич: «...По традиции Дедушка (князь Щербатов – Л.Б.) обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в to время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить» (93, с. 134).
Равным образом нельзя сказать, что детей излишне баловали в материальном смысле. Тот же Дмитриев писал: «Нас с двоюродным братом одевали очень бедно; я помню, что тетка Надежда Ивановна покупала мне канифасу и красила его в орлянку; из этого шили мне панталоны оранжевого цвета, которые, когда полиняют, превращались в couleur saumon. – Да к приезду Ивана Ивановича (сенатора и министра – Л.Б) из Москвы в 1809 году сшили нам однобортные длинные сюртуки из светло-фиолетовой байки, с стоячими воротниками. В них и щеголяли мы при дяде, в самые жары, в июле месяце» (31, с. 46). Между тем, семейство владело почти двумя тысячами душ крестьян!. А. Фет пишет, что он любил сопровождать свою мать к сундукам, где под замком хранилась покупная бакалея. «Выдавая повару надлежащее количество сахарного горошка, корицы, гвоздики и кардамона, она иногда клала мне в руку пару миндалинок или изюминок. Изюм и чернослив не входили в разряд запретных сахарных и медовых сластей» (98, с. 36). Здесь надо пояснить, что отец Фета, начитавшийся Руссо, считал сахар вредным для детей.
Между тем, ни Фет, ни Галахов, ни Дмитриев не принадлежали к числу нелюбимых детей. Они просто были детьми той эпохи.
Однако ж, заговорив о дворянских детях, надобно что-нибудь сказать и об их домашнем воспитании и обучении. Ведь все уверены в высоком качестве образования главного носителя элитарной культуры – дворянства.
Профессор Петербургского университета, видный педагог и ученый, автор первой истории русской литературы, А.В. Никитенко, имел возможность наблюдать дворянскую культуру изнутри и в то же время отстраненно. Бывший крепостной графа Шереметева, он, обучаясь в университете, жил на одной квартире с декабристом князем Е. Оболенским, был знаком со многими декабристами, литераторами, в том числе с А.С. Пушкиным, учеными, служил учителем в аристократическом доме Штеричей, а затем в элитарных учебных заведениях Петербурга, в том числе в Смольном институте благородных девиц. Вот что писал Никитенко в своем знаменитом дневнике в 1826 г.:
«У г-жи Штерич собирается так называемое высшее общество столиц, и я имею случай делать полезные наблюдения, по сих пор я успел заметить только то, что существа, населяющие «большой свет», сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как в покрое платья. В обществе «хорошего тона» вовсе не понимают, что истинно изящно, ибо общество это в полной зависимости от известных, временно преобладающих условий, часто идущих вразрез с изящным. Принужденность изгоняет грацию, а систематическая погоня за удовольствиями делает то, что они вкушаются без наслаждения и с постоянным стремлением как можно чаше заменять их новыми. И под всем этим таятся самые грубые страсти. Правда, на них набрасывают покров внешнего приличия, но последний так прозрачен, что не может вполне скрыть их. Я нахожу здесь совершенно те же пороки, что и в низшем классе, только без добродетелей, прирожденных последнему. Особенно поражают меня женщины... Я знаю теперь, что «ловкость» и «любезность» светской женщины есть не иное что, как способность с легкостью произносить заученное, и вот правило этой ловкости и любезности: «одевайся, держи ноги, руки, глаза так, как приказала мадам француженка, и не давай языку своему ни минуты отдыха, не забывая притом, что французские слова должны быть единственными звуками, издаваемыми этим живым клавшем, который приводится в действие исключительно легкомыслием». В самом деле, знание французского языка служит как бы пропускным листом для входа в гостиную «хорошего тона». Он часто решает о вас мнение целого общества и освобождает вас, если не навсегда, то надолго, от обязанностей проявлять другие, важнейшие права на внимание и благосклонность публики.
Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои размышления на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не помнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза – не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем» (60, с. 10-11, 30-31).
Обратимся теперь к провинциальному дворянству. ц. Вот сын помещика средней руки из Орловской губернии и | уездного предводителя дворянства, Афанасий Фет. «Понятно, что при денежной стеснительности нечего было и думать о специальном для меня учителе. Положим, сама мать при помощи Елизаветы Николаевны выучила меня по складам читать по-немецки; но мама, сама понемногу выучившаяся говорить и писать по-русски (мать Фета была немка – Л.Б), хотя в правописании и твердости почерка превосходила большинство своих соседок (! – Л.Б), тем не менее не доверяла себе в деле обучения русской грамоте... Один из них (поваров, обучавшихся в Английском клубе – Л.Б), Афанасий, превосходно ворковавший голубем, был выбран матерью быть первым моим учителем русской грамоты... Вероятно, под влиянием дяди Петра Неофитовича, отец взял ко мне семинариста Петра Степановича, сына мценского соборного священника. О его влиянии на меня сказать ничего не могу, так как вскоре по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша... получил хорошее место... С отъездом Петра Степановича я остался снова без учителя... С тем вместе я поступил на руки Филиппа Агафоновича (старика-крепостного – Л.Б)... Так как мне пошел уже десятый год, то отец, вероятно, убедился, что получаемых мне уроков было недостаточно, и снова нанял ко мне семинариста Василия Васильевича... Для возбуждения во мне соревнования в науках положено было учить вместе со мною сына приказчика Никифора Федорова, Митьку. При тогдашнем детоубийственном способе обучения не могу не посочувствовать мысли посадить ко мне в класс Митьку. ... Между тем и Василий Васильевич... получил место сельского священника, и я снова пробыл некоторое время без учителя. Но вот однажды прибыл новый учитель... Андрей Карпович... Прибыл он из дома богатых графов Комаровских... Правда... система преподавания «отсюда и досюда» оставалась все та же, и проспрягав быть может безошибочно laudo, мы ни за что не сумели бы признать другого глагола первого спряжения. Протрещав с неимоверной быстротою: «Корон, Модон и Наварин» или «Свевы, Аланы, Вандалы с огнем и мечом проходили по Испании», – мы никакого не отдавали себе отчета, что это такие за предметы, которые память наша обязана удерживать... Мне было уже лет 14, когда около Нового года отец решительно объявил, что повезет меня и Любиньку в Петербург учиться... В непродолжительном времени Любиньку отвезли в Екатерининский институт, а по отношению ко мне Жуковский... положительно посоветовал везти меня в Лерпт, куда дал к профессору Моеру рекомендательное письмо» (98, с. 40, 41, 44, 56,71, 72, 99, 103).
Как видим, качества домашнего образования определялись материальными возможностями семейства и местом жительства. Выходец из богатого и довольно знатного семейства, будущий военный министр Д.А. Милютин писал: «Находясь неотлучно при матери и слыша постоянно разговоры на французском языке, почти исключительно употреблявшемся тогда в русском обществе (Милютину бы следовало сказать – в высшем обществе. – Л.Б.) я рано начал лепетать на этом языке. Даже азбуке французской выучился прежде русской. Сколько помню, уже в пятилетнем возрасте я читал довольно свободно французские детские книжки. Русской же грамоте первоначально обучал меня в Титове наш «конторщик», крепостной человек; он же давал первые уроки письма, а сельский наш священник – уроки веры.
Когда мы с братом Николаем (будущий товарищ министра внутренних дел и наместник в Царстве Польском – Л.Б.) подросли настолько, что нельзя уже было оставлять нас на попечении матушки и няньки, дали нам гувернера – швейцарца m-r Валэ...Это был добрый старик, почти без образования, говоривший по-французски с обычным швейцарским акцентом... С ним ходили мы гулять и проводили большую часть дня; учились же с ним мало. Преимущественно продолжала обучать нас сама мать, посвящая ежедневно нашим урокам несколько часов своего утра; с нею читали мы французские книжки... переводили устно на русский, писали под диктовку, а позже читали вслух некоторые исторические и другие книги...
В 1824 году, когда мне минуло 8 лет, отец счел необходимым уже более серьезно приняться за мое образование. Он приискал в Москве нового гувернера... Это был человек образованный, лет около тридцати, преимущественно сведущий в науках математических и естественных, но хорошо знавший и русский язык... Рядом с занятиями по математике и технике мы оба... начали учиться истории, всеобщей и русской...
Наша жизнь в Москве после деревенского приволья, казалась нам незавидной. Да и в действительности, она была крайне трудная: доходы с имения совсем прекратились; приходилось жить почти в долг. Между тем для детей необходимы были учителя и гувернеры. Поневоле надо было довольствоваться личностями низшего разбора и часто менять их. Поэтому учение наше шло плохо, без системы... В течение лета (1828 г. – Л.Б.) поступил к нам гувернер, пожилой, необразованный и грубый венгерец Яничек, которого мы терпеть не могли; давал нам уроки русского и латинского языков, истории, географии и математики Петропавловский, человек знающий, но типичный попович. Родители наши убедились в невозможности продолжать домашнее воспитание и решились с наступлением нового учебного года определить двух старших... в губернскую гимназию, единственную в то время в Москве» (54, с. 65-66, 71, 79, 82).
Таким образом, первоначальными учителями детей были их родители и... крепостные. А уж каково было это учение – кому как повезет. «Первоначальное обучение грамоте, – писал будущий ученый и путешественник П.П. Семенов-Тян-Шанский, – было делом бабушки и совершалось по-старинному, начиная с познания букв: аз, буки, веди, и слогов: буки аз-ба, веди аз-ва и т.д., а писание с палочек, нуликов, а затем и букв... Сестра и я в своем четырехлетнем возрасте уже умели читать и писать...
Учением старших детей занималась моя мать: она обучала их русской грамматике, французскому и немецкому языкам, истории и географии. Мать почти всегда говорила с нами по-французски, а в определенные дни заставляла нас говорить и между собою исключительно по-французски и по-немецки...
Ученье детей, прерванное во время болезни матери, установилось в прежнем порядке, и я понемногу был привлечен к этому учению. Марья Крестьяновна была уволена, а для Николеньки, по рекомендации дяди... бывшего в то время директором Рязанской гимназии, был выписан в качестве репетитора, гимназист старшего класса... Мать понемногу ввела меня также в цикл своего преподавания, которое состояло преимущественно в чтении на трех языках, переводах с французского и немецкого и диктовках» (84, с. 421, 423, 429).
Теперь посмотрим, как учился русский писатель, в будущем действительный статский советник, обер-прокурор Сената, Дмитриев. «Я начал учиться читать очень рано. Четырех лет я уже читал хорошо... Письму и правилам арифметики учил меня дворовый человек Сидор Иванович. Кажется, в 1806 году... была привезена из Москвы для двоюродной сестры моей и для меня мадам француженка... У ней начали мы учиться французскому языку. Я выучился несколько понимать и лепетал по-французски, но мало. Ученье шло без методы и без толку. Она заставляла нас переводить, когда мы не знали еще ни слов, ни спряжений. К счастию, она оказалась не совсем благонадежного поведения, и ей отказали. У меня остались еще писанные ею прописи, из них увидел я впоследствии, что она не знала даже правописания... После нее дядя прислал из Москвы уже учителя; он был француз старого века, эмигрант, который говорил, что служил в королевской гвардии... Этот знал, по крайней мере, правописание. Но и его учение было только на память, без всякой методы. Мы выучили у него наизусть слово в слово всю французскую грамматику Мартына Соколовского, выучили и французский текст, и русский перевод, но без всякого толкования, так что, зная наизусть все правила и примеры, никак не понимали, к чему они служат. Когда выучена была грамматика Соколовского, monsieur George d» Anglemont был в большом затруднении, чему еще учить? Но у нас была еще французская грамматика г-на Ресто, в русском переводе. Он заставил нас выучить ее от доски до доски; потом заставил нас перевести ее всю на французский язык и выучить наизусть свой перевод.... Он же учил нас географии... и заставлял читать и рассказывать древнюю историю по детским же книжкам... В довершение курса мы учились еще мифологии, которая почиталась тогда необходимою... У Данглемона вообще я так привык говорить по-французски, что иногда забывал даже русские слова и помнил французские; главное же, я освоился с французскими выражениями и идиомизмами, которые можно узнать только на практике... Вот и все, чему я учился дома. Русской грамматике меня не учили; да некому было и учить: никто не знал даже правописания. О катехизисе никто не думал, чтоб он был нужен; да и книги не было, и законоучителя не было. Два священника, бывшие в нашем селе, были неученые и служили по навыку: они и сами не имели никакого понятия о догматах. У деда была довольно большая библиотека, состоявшая из 'истории, путешествий, романов и сочинений русских авторов» (31, с. 40-42). А вот еще один помещик того же круга: «Дядя Сергей Иванович, поручик гвардии в отставке, был человеком основательного ума; много читал по-русски; но кроме русской грамоты не учился ничему и даже не знал правописания... Он любил тоже русских поэтов» (31, с. 50). Как видим, домашнее обучение, в том числе и у богатого провинциального дворянства, в том числе и иностранным языкам, стоявшим на первом месте, не всегда имело место или не всегда было качественным. Все зависело от возможностей. Я.П. Полонский писал: «Но заметьте, припоминая мое детство, я не помню около нас ни одной немки, ни одной польки, ни одной француженки. Даже учительница французского языка, мадам Тюберт, была чистокровная русская. Оттого ли это, что я рос в провинции, или оттого, что мы были не настолько богаты, чтобы выписывать иностранцев и иностранок? Последствием такого чисто русского воспитания было то, что в юности я не мог говорить ни на одном иностранном языке и заговорил по-французски не раньше моего пребывания в Париже» (66, с. 319). Вот что писал о просвещенности мелкого провинциального дворянства А.Д. Галахов. «Чтению обучал меня приходский священник, а письму – сама мать... О степени образования мордовских помещиков я должен умолчать, так как нельзя же говорить о том, чего, собственно, не имелось. Однако жив этом отношении отец мой заслуживал быть поставленным в графе исключений: он запасся хоть какою-нибудь библиотекой, которою мы, подвыросши, пользовались как первым материалом для домашнего чтения. Он любил также выписывать из книг замечательные отрывки или прозаические и стихотворные сочинения, ходившие по рукам в рукописях.... Подобные сборники любопытны как свидетельство того, чем интересовалось грамотное дворянство, проживавшее вдали от столиц. Другие помещики решительно ничего не читали, уступая в этом отношении даже своим женам, из которых иные хотя не обучались письму, но зато твердо знали церковную грамоту и охотно читали духовные книги... В одном только доме слышался не только французский язык, но и английский, благодаря гувернанткам и гувернерам, из которых один был даже аббат. Владелец дома (А.А. Шиловский) считался мордовским магнатом по имуществу, а не по табели о рангах, как значилось по его рукоприкладствам, «дворянин в отставке 14-го класса». Внешняя цивилизация красавиц-дочерей его объясняется особыми обстоятельствами. Мать их, очень умная, общительная и ловкая дама, воспитывалась в богатом барском семействе, жившем на большую ногу, где и приобрела светское образование. Такое же образование захотела она сообщить детям; отец же их, честный и добрый человек, не знал ни одного иностранного языка» (21, с. 27 ). Е.П. Янькова отмечала, что «Все учение в наше время (конец XVIII в. – Л.Б.) состояло в том, чтобы уметь читать, да кое-как, с грехом пополам, подписывать свое имя каракулями» (8, с. 47). Примерно ту же картину изображает Полонский: «Бабушка моя получила свое воспитание, надо полагать, в конце царствования Елизаветы, то есть выучилась только читать и писать, у нее к были целые тетради записанных ее рукою народных загадок. I Почерк был старинный, крупный и наполовину славянскими « буквами... Бабушки, тетки, а может быть, и мать моя о физике не имели никакого понятия. Отец мой был тоже человек малообразованный. Дядя, конечно, был просвещеннее всех... Мать моя любила читать и читала все, что попадало ей под руку. Любила стихи и с ранних лет записывала тогдашние романсы, песни и стихотворения. Таких песен накопилось у ней немало толстых тетрадей. Отец стихов не любил, и я думаю – имею основание думать, не понимал их. Русская литература его не занимала. Если он с похвалой отзывался о Карамзине, Жуковском и Дмитриеве, то очевидно только потому, что у них был большой чин и что наши государи их жаловали» (66, с. 286, 291). Подлинным трагизмом дышат страницы воспоминаний Е.Н. Водовозовой о ее сестре Саше. «Покойный отец всегда говорил матери, что Саша в высшей степени талантливая девочка, что она проявляет необыкновенную понятливость и делает блестящие успехи в учении и музыке. В период нашей городской жизни она училась у отца и учительниц и, кроме родного языка, свободно читала, писала и порядочно говорила по-польски и по-французски; кроме того, у хорошей музыкантши брала уроки музыки, к которой чувствовала сильное влечение. После нашего переселения в деревню (добавим – и разорения. – Л.Б.) она не только не могла продолжать своего образования, но ей не к кому было обратиться с каким-нибудь вопросом: матушка была до невероятности завалена делами по сельскому хозяйству; к тому же Саша по своему умственному развитию в то время, вероятно, далеко опередила ее. Под руководством отца она уже прочла на трех языках очень многие произведения классиков и усердно упражнялась в письменных сочинениях на этих языках. Матушка же получила поверхностное институтское образование...
Грусть Саши раздирала сердце няни: благоговейно сохраняя в памяти просьбу отца быть нам второй матерью и любить нас, его детей, как своих собственных, она ломала голову, как и чем помочь сестре. Хотя на образование она смотрела так же, как и помещицы того времени, что если «девушка не приспособлена к царской службе», то ей незачем и учиться, но при этом няне приходила в голову мысль, что если этого желал покойник, то так и должно быть...
Ничего не понимая в деле образования, не зная даже, в каких заведениях обучают дворянок... в один из воскресных дней она под каким-то предлогом отправилась к Наталье Александровне Воиновой, так как она и моя матушка считались в нашей местности самыми образованными дамами... Она поняла, что плата в существующие пансионы настолько велика, что не по карману матушке, а попасть на казенный счет в институт трудно, да и Саша, пожалуй, уже вышла из лет. Вот она и надумала написать прошение царю-батюшке... Каково же было ее удивление, когда священник стал доказывать, что такое прошение не будет иметь никакого значения... При этом он выразил крайнее удивление, что матушка не попросит своих братьев о том, чтобы они как-нибудь похлопотали устроить Сашу в какое-нибудь учебное заведение» (16, с. 132, 140, 142). Чтобы не утомлять читателя пространным цитированием, объясним, что от братьев-генералов были получены деньги, на которые талантливая дворяночка смогла поехать учиться в частный пансион в Смоленске.
Такие-то препятствия приходилось преодолевать в провинции тем, кто хотел учиться.
Можно было бы еще и еще цитировать воспоминания в части, касающейся домашнего образования дворянских детей начала XIX в. Суть от этого не изменится. Кто мог, приглашал француза или француженку: «По воспоминаниям княгини СВ. Мещерской... «тогда было такое время вследствие наплыва эмигрантов из Франции. Все лучшие преподаватели были французы...». Однако «лучшими» они были, очевидно, с точки зрения княгини Мещерской: «Хотят иметь француза – и берут того, какой случится... Попадаются люди с понятиями и манерами наших лакеев», – иронизировал некий француз, побывавший в России в конце XVIII в.» (70, с. 213). Автор солидного исследования по истории русской женщины, Л.Н. Пушкарева, опирающаяся на широкий круг источников, в главе, посвященной образованию и воспитанию, указывает; «В провинции найти «хороших преподавателей и учебников было почти невозможно»... Частные уроки предлагались порой всякими проходимцами, – и русскими, и иностранными. Потому-то «в начале текущего столетия... большая часть мелкопоместных дворян дальше Псалтыря и Часослова... не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видали» (70, с. 211). У большинства цитированных мемуаристов учителями были дворовые грамотеи, семинаристы, случайные иностранцы, матери или отцы, снова дворовые и снова семинаристы, или приходские священники. А ведь писали эти воспоминания будущие поэты, писатели, крупные чиновники, профессора – интеллектуальная элита общества. Дети тех провинциальных дворян, которые ничего не читали или даже плохо были обучены этому искусству, мемуаров нам не оставили, ибо яблоко падает недалеко от яблони.
Так что Фонвизин, описывая Скотининых и Простаковых, ничего не придумал. Он только сделал их смешными.
Пушкин и люди его круга – дворянская интеллектуальная элита, исключения, которых на целый уезд было 1-2 семейства. Да, собственно говоря, это и не провинциальное, а столичное дворянство, а его численность была ничтожна. Несколько десятков, много – сот человек на всю Россию, и, судя по их переписке и воспоминаниям, все знавшие друг друга. И мы их знаем только потому, что от них остался след. А от десятков тысяч других дворян не осталось ни клочка бумаги.
Русская литература существовала уже во второй половине XVIII в. А профессиональные литераторы, жившие на гонорары, появились лишь в 30-х гг. ХЕК в. И это только потому, что тиражи их книг были настолько ничтожны, что книгоиздатели не могли платить. Мизерность же тиражей связана с ничтожным кругом читателей. Богатые библиотеки были скорее исключением, чем правилом даже в «приличных» домах, но и их наличие отнюдь на значит, что книги из них читались. Вот что пишет о близком друге своего отца, довольно известном в аристократических кругах николаевской эпохи Г.А. Римском-Корсакове, Тучкова-Огарева: «Григорий Александрович, как все образованное меньшинство общества того времени, был поклонником Вольтера и энциклопедистов, читал все, что было замечательного на французском языке, и сам имел богатую библиотеку французских книг... Из русских писателей едва ли Корсаков читал что-нибудь, кроме Пушкина и Гоголя...» (94, с. 30). А ведь Римского-Корсакова современники относили к числу образованнейших людей. Его круг книжных интересов был весьма типичен: Вольтер и энциклопедисты некогда были в большой моде, русская же литература, за исключением нескольких модных имен, была в пренебрежении у аристократии.
Если вы услышите, читатель, от каких-либо очень пожилых людей, что их бабушки-дворянки знали по 2 иностранных языка, имели библиотеки и играли на музыкальных инструментах, сделайте простой расчет, посчитайте, когда они учились. И выяснится, что это – 90-е, много в 80-е годы XIX в., когда в России было около десятка университетов, около полутора десятков высших специальных учебных заведений, тысячи гимназий, прогимназий и других учебных заведений, десятки тысяч профессиональных учителей, специально созданные программы и учебники и, самое главное, понятие о том, что надобно учить детей. Всего этого не существовало не только в XVIII в., но и десятками лет позже, до середины XIX столетия, пока не рухнуло крепостное право и не выяснилось, что надобно учиться просто, чтобы прожить.